— Что ж, на вкус и цвет товарищей нет, — пожал плечами дон Фермин. — Я займусь вкладом, чек будет выписан завтра же.
Они молчали до тех пор, пока не подошел официант — забрать стаканы и подать меню. Консоме и рыбу, — сказал дон Фермин, а он попросил мясо, поджаренное на угольях, и салат. Официант принялся сервировать стол, а он рассеянно слушал, как дон Фермин рассказывает о новом способе похудеть, не ограничивая себя в еде, опубликованном в последнем номере «Селесьонес».
— Они никогда тебя не приглашали в дом, — сказал Сантьяго. — Всегда смотрели на тебя сверху вниз.
— Ну, благодаря твоему побегу мы стали видеться чаще, — сказал Клодомиро. — Теперь они постоянно приезжают, чтобы узнать о тебе. И не только Фермин, но и Соила. Давно пора было преодолеть эту нелепую отчужденность.
— Да какая там отчужденность! — сказал Сантьяго. — Мы видели тебя раз в году.
— Это все бредни Соилиты, — мягко, думает он, ласково, словно речь шла о милых и безобидных чудачествах, сказал Клодомиро. — Она, знаешь, всегда была склонна строить из себя гранд-даму. Да нет, она выдающаяся женщина, сеньора, как говорится, с головы до ног, но всегда была немного предубеждена против нашей семьи: мы же бедные и неродовитые. Вот и Фермин от нее заразился.
— А ты им все прощаешь, — сказал Сантьяго. — Отец всю жизнь помыкает тобой, а ты все покорно сносишь.
— Твоему отцу всякая посредственность внушает ужас, — засмеялся Клодомиро. — Потому он и бегал от меня как от чумы. Он ведь, Сантьяго, с детства был очень честолюбив, всегда мечтал о многом. Он своего добился, и никто не смеет в чем-то его упрекнуть. Тебе скорее следовало бы им гордиться. Фермин достиг всего, что имеет, собственным потом и кровью. Конечно, Соилина родня ему помогала, но потом, а женился он, уже достигнув видного положения. А дядюшка твой всю жизнь гнил в провинциальных филиалах Кредитного банка.
— Ты вечно говоришь о себе как о неудачнике, но ведь в глубине души этому не веришь, — сказал Сантьяго. — И я не верю. Ты не разбогател, но жаловаться тебе не на что.
— Спокойствие — это еще не счастье, — сказал Клодомиро. — Раньше меня обижал ужас, с которым твой отец относился к моей жизни, но теперь я его понимаю. Знаешь, иногда начнешь задумываться, вспоминать, а вспомнить-то и нечего. Контора — дом, дом — контора. Всякая чепуха, изо дня в день одно и то же. Ну ладно, не будем унывать.
В комнату вошла старая Иносенсия: идите обедать. Помнишь, Сантьяго, ее шлепанцы, ее шаль, ее щуплое тельце в непомерно большом фартуке, ее надтреснутый голос? На столе стояло блюдо с дымящимся чупе, но перед прибором дяди — только чашка кофе с молоком и бутерброд.
— Вечером я ничего больше не ем, — сказал Клодомиро. — Ну, давай, давай, пока не остыло.
Время от времени в столовой появлялась Иносенсия, спрашивала: вкусно? Гладила его по щеке, совсем большой стал, ах, как вырос, а когда она выходила, Клодомиро подмигивал ему: бедная старуха, она так ласкова с тобой и со всеми на свете.
— Почему же мой дядюшка так и не женился? — говорит Сантьяго.
— Знаешь, ты мне надоел со своими вопросами, — без всякого упрека сказал Клодомиро. — Я совершил ошибку: думал, что в провинции карьеру сделать легче. А во всех этих захолустных городках подходящей невесты не нашлось.
Чему ты так удивляешься, Амбросио? — думает Сантьяго. Что тут особенного? Бывает это и в лучших домах.
— А когда вернулся в Лиму, обнаружилось, что теперь уже я никому не подхожу, — засмеялся Клодомиро. — После того как меня коленом под зад попросили из банка, пришлось начинать в министерстве с самого низу, жалованье было грошовое. Вот я и остался холостым. Однако не думай, что у меня не было романов. Были, да еще сколько.
— Подожди, подожди, мой мальчик, — закричала откуда-то из-за двери Иносенсия. — Еще сладкое.
— Почти не видит, почти не слышит, а трудится целый божий день, — прошептал Клодомиро. — Я несколько раз пытался нанять прислугу, чтобы старуха не надрывалась. Куда там! Такой крик поднимает, твердит, что я хочу от нее избавиться. Упряма как ослица. Прямым ходом пойдет в царствие небесное.
Да ты с ума сошла, сказала Амалия, я его не простила и не прощу, я его ненавижу. Часто, что ли, ссорились? — сказала Хертрудис. Редко, и каждый раз из-за его трусости. Виделись они по выходным, в кино ходили или так гуляли, а по ночам она босиком пробегала через сад, проводила с Амбросио когда час, когда два. Все хорошо шло, никто ни о чем даже не догадывался. А Хертрудис: «А когда ты смекнула, что у него — другая?» Утром как-то она смотрела, как он моет машину и разговаривает с ниньо Чиспасом. Амалия смотрела на него краем глаза, а сама тем временем закладывала белье в стиральную машину, и вдруг заметила, что он смутился и сказал ниньо Чиспасу: мне? С чего вы это взяли, ниньо? Ему она вовсе даже не нравится, приплатили бы — и то не стал с такой водиться. И при этом показывал на меня — представляешь, Хертрудис? — потому что знал, я все слышу. Амалия представила, как она бросает белье, подлетает к нему и вцепляется в рожу. А ночью пошла к нему, только чтобы сказать, что она его ненавидит и что, мол, он себе навоображал, и думала: Амбросио будет просить прощения. Ничего подобного, Хертрудис, ничего подобного, все наоборот: уходи отсюда, сказал он, проваливай. И она осталась стоять в темноте как потерянная, совсем опешила, Хертрудис. За что ж ты меня так? что я тебе плохого сделала? — и он наконец встал с кровати, захлопнул и запер дверь, и был он в самой настоящей ярости. Просто, Хертрудис, кипел от злобы. Амалия расплакалась: думаешь, я не слышала, что ты обо мне говорил? — а теперь еще и на порог не пускаешь. А он: Чиспас заподозрил, что у нас с тобой шуры-муры, — и схватил ее за плечи и стал трясти: чтоб не смела больше сюда являться! чтобы ноги твоей здесь никогда больше не было! — и с таким, Хертрудис, отчаяньем, — слышишь? вон отсюда, убирайся! Он был в ярости, он вроде бы как помешался от страха и все тряс ее, так что она затылком билась о стену. Это ты не из-за хозяев, попыталась сказать она, это все отговорки, ты другую себе нашел, но он подтащил ее к двери, выкинул вон и дверь захлопнул: чтоб я тебя никогда больше не видел, поняла? И ты ему это простила? и ты его еще любишь? А Амалия: да ты что? я его ненавижу. — А кто ж эта другая? — Этого Амалия не знала и никогда ее не видала. Униженная, обруганная, сама не своя от стыда, прибежала она к себе и зарыдала в голос, так что даже кухарка проснулась и пришла, и пришлось врать, что у нее месячные; я всегда в эти дни на стену от болей лезу. — И с тех пор ни разу? — Ни разу. Он, конечно, потом подъезжал к ней — я все тебе объясню, давай как раньше, только в доме встречаться больше не будем. Трус, брехло, лицемер поганый, будь ты проклят, крикнула ему Амалия, и его как ветром сдуло. Хорошо хоть, ребеночка от него, гада, не заполучила, сказала Хертрудис. А Амалия: я и разговаривать с ним перестала, если встречались на улице, он скажет «здравствуй», а она отвернет голову и мимо пройдет, он — «привет, Амалия», а она — ноль внимания. А может, это и не отговорки были, сказала Хертрудис, может, он и впрямь боялся, что вас накроют да обоих и уволят, может, у него другой бабы и не было? Ты думаешь? — сказала Амалия. Ведь вот же, сколько лет минуло, а он встретил тебя и помог на место поступить, сказала Хертрудис, а иначе зачем бы он стал тебя разыскивать, приглашать туда-сюда? Может, он все-таки тебя любил, а пока ты была с Тринидадом, переживал, думал про тебя, может, его совесть замучила за то, что так с тобою обошелся? Ты думаешь, сказала Амалия, ты думаешь?
— Вы теряете на этом большие деньги, — сказал дон Фермин. — Нелепо довольствоваться ничтожными суммами, нелепо, что ваш капитал лежит в банке под спудом, без движения.
— Вы все стараетесь приобщить меня к бизнесу, — улыбнулся он. — Напрасно, дон Фермин. Я уже однажды обжегся. Больше не хочу.