— А вон там, в глубине, Иполито, — сказал Лудовико. — Дружок мой. Мы уж лет десять вместе работаем.
— Повезло тебе, что не страдаешь от горной болезни, такая пакость, — сказал Трифульсио. — Слушай, а ты-то чего кричишь?
— И ты кричи, — сказал Лудовико. — Хочешь, чтоб расчухали, кто мы?
— Мне не кричать велели, а выскочить на сцену, отсоединить микрофон, — сказал Трифульсио. — Тот, который знак подаст, — главный над нами, и он вот сейчас на меня смотрит. Он злой как черт, чуть что — оштрафует.
— Дурак ты, — сказал Лудовико. — Слушай, что я говорю: кричи «свобода» и хлопай.
Не верится, что отпустило, подумал Трифульсио. Низенький человечек — очки, галстук-бабочка — дирижировал теми, кто кричал «сво-бо-да» и объявлял ораторов. Называл их по имени, указывал на них, а публика встречала каждого громом рукоплесканий и криком. Кричавшие «сво-бо-да», явно соревновались с теми, кто кричал «за-кон-ность», кто кого переорет. Трифульсио повернулся посмотреть на своих, но все повскакали на ноги, почти никого уже не увидел. Главный, однако, был на месте, сидел, опершись на барьер галереи, а с ним еще четверо — зыркали глазами во все стороны, слушали.
— Смотри-ка, одну только сцену охраняют пятнадцать человек, — сказал Лудовико. — А сколько этих, с повязками, по всему залу. Это не считая тех, кто обнаружится, когда начнется. Думаю, ни черта у нас сегодня не выйдет.
— Почему же не получится? — сказал Трифульсио. — Этот, как его, Молина, не объяснил толком?
— Нас должно было быть полсотни — хорошо обученных, — сказал Лудовико. — Этих, местных, я в расчет не беру — барахло. Нет, ничего не выйдет.
— Должно выйти. — Трифульсио кивнул из галерею. — Не выйдет — перед главным отвечать придется.
— Демонстрация с рынка уже, наверно, подошла, — сказал Лудовико. — Ничего не слышишь — на улице?
Трифульсио не ответил, он слушал ставшего перед микрофоном господина в синем: «Одрия — это диктатор, закон о внутренней безопасности — попрание конституционных норм, люди требуют свобод». И льстил Арекипе: «Город-мятежник, город-мученик, который Одрия в пятидесятом году залил кровью, но не смог уничтожить его стремление к свободе».
— Ловко чешет, — сказал Трифульсио. — Вроде сенатора Аревало, тот даже еще лучше. До слез публику доводит, не приходилось слышать?
— Яблоку негде упасть, а народу все подваливает, — сказал Лудовико. — Надеюсь, этому твоему хмырю начальнику не взбредет в голову сигнал подать.
— Но доктора Ламу этот обставил, — сказал Трифульсио. — Говорит так же красиво, зато все понятно.
— Что вы сказали? — сказал Кайо Бермудес. — Провалилась?
— С рынка тронулось никак не больше двухсот человек, дон Кайо, — сказал Молина. — Перепоили. Я предупреждал Ламу, но вы же знаете его. Напились на дармовщинку и остались на рынке. Пошло не более двухсот. Что будем делать, дон Кайо?
— Ох, опять, — сказал Трифульсио. — Обкурили всего, заразы. Вот и опять мне худо.
— Рехнуться надо, чтобы в таких условиях подавать сигнал, — сказал Лудовико.
— Где там Иполито? Ты не видишь?
От тесноты и скученности, от возбуждения, от бесчисленных сигарет становилось жарко, Трифульсио видел, как заблестели испариной лица, кое-кто снял пиджак, развязал галстук, и все кричали хором: «сво-бо-да, за-кон-ность». Опять прихватило, с тоской подумал Трифульсио. Закрыл глаза, повесил голову, глубоко вздохнул. Прикоснулся к груди: колотится, опять колотится. Господин в синем костюме кончил говорить, выкрикнули лозунг, и тот, маленький в бабочке, взмахнул руками, как дирижер.
— Ну ясно, — сказал Кайо Бермудес. — Мы проиграли. При таком раскладе, Молина, лучше операцию не проводить. Отмените.
— Попробую, дон Кайо, но боюсь, уже не успею, — сказал Молина. — Люди — на местах, вряд ли удастся оповестить об отмене. Даю отбой, дон Кайо, позвоню попозже.
Теперь выступал высокий и толстый человек в сером костюме — наверно, из Арекипы, потому что все повторяли его имя и махали ему руками. Ох, сколько же мне мучиться, думал Трифульсио, сколько ж этой муке длиться, почему бы не сразу? Скорчившись в кресле, полузакрыв глаза, он считал себе пульс: раз-два, раз-два. Толстый на сцене вскинул руки, замотал ими, захрипел что-то.
— Худо мне, — сказал Трифульсио. — Дышать нечем.
— Хоть бы он сообразил, что нельзя подавать сигнал, — прошептал Лудовико. — Но если даже подаст, мы с тобой с места не сдвинемся, понял? Сидеть будем как пришитые, понял, негр?
— Замолчи, миллионер! — грянул откуда-то сверху голос главного. — Народ не обманешь! Да здравствует Одрия!
— Ну, наконец-то, а то бы я задохся. Вот и свисток, — сказал, поднимаясь, Трифульсио. — Да здравствует генерал Одрия!
— Все оторопели, даже тот, кто выступал, — сказал Лудовико. — Оторопели и уставились на галерку.
В разных концах зала раздались выкрики «Да здравствует Одрия», и толстый, с почерневшим от бешенства лицом, опомнившись, завизжал: это провокация! провокация! — но голос его потонул в многоголосом оре, в свисте и топоте, и дикая волна захлестнула театр. Все вскочили, в задних рядах партера уже слышалась брань, оттуда, толкаясь, рвались вперед, кое-где уже дошло до кулаков. Трифульсио, выпрямившись, снова крикнул «Ура Одрии!» — грудь его вздымалась и опадала. Кто-то сзади вцепился ему в плечо: провокатор! Он, не глядя, сунул локтем, подтолкнул столичного: пошли! Но Лудовико Пантоха съежился, усох, точно мумия, и только глядел на него, выпучив глаза. Трифульсио ухватил его за отвороты пиджака, сгреб, вздернул кверху: давай, давай, пошевеливайся.
— Что же мне оставалось, — сказал Лудовико, — все уже закрутилось. Негр вытащил свою цепь, кинулся на сцену. Я достал пистолет, побежал за ним. Там было еще двое наших, с ними пробились к самой рампе. А у рампы нас встретили эти, с повязками.
Кое-кто из сидевших на сцене скрылся за кулисами, а остальные смотрели на парней с повязками: те подняли палки и готовились встретить огромного негра и еще двоих, — крутя над головой цепями, они надвигались на них. Бей их, Тельес, крикнул Трифульсио, бей их, Урондо. Он взмахнул цепью, как укротитель — бичом, и парень с повязкой, стоявший ближе других, выронил палку, схватился за голову, рухнул. Негр, давай на сцену! — крикнул Урондо, а Тельес: мы их оттянем на себя, прыгай! Трифульсио видел, как они ринулись на тех, кто охранял лесенку на сцену, и, молотя цепью, прыгнул туда же.
— Меня отсекли от напарника и от остальных, — сказал Лудовико. — Никак было к ним не пробиться: стеной стояли. Человек пять меня окружило, а палки так и мелькают, будто у каждого по десять рук. Я их держал под прицелом и все звал Иполито. И тут, брат Амбросио, началось уж чистое светопреставление.
С галерки полетели похожие на бурые булыжники гранаты, разорвались с сухими хлопками в партере и на досках сцены, и сейчас же вверх спиралями потянулся дым. Через несколько секунд он стал белесым и густым, и жгучее плотное облако заволокло, скрыло от взглядов зал. Громче стали крики, раздался шум падающих тел, треск ломающихся кресел, кашель, и Трифульсио остановился. Руки его повисли вдоль туловища, пальцы разжались, выпустив цепь, колени подогнулись, но глаза еще различали в клубах едкого дыма силуэты тех, кто убегал со сцены, прижимая к лицу носовые платки, и тех, кто разводя руками, словно плавая, надвигался на него — это были парни с повязками. Не в силах выпрямиться, не чувствуя обрушившихся на него ударов, схватился за грудь, широко разинул рот. Как рыба дышу, Томаса, еще успел подумать он.
— Я, Амбросио, ослеп, — сказал Лудовико. — И мало того — задыхаться начал. Стал стрелять наугад. Не понял, что это гранаты, думал, меня сзади звезданули.
— Слезоточивый газ в закрытом помещении, несколько человек убито, десятки раненых, — сказал сенатор Ланда. — Большего и желать нельзя, не правда ли, Фермин? Будь Бермудес о двух головах, все равно теперь не выкрутится.
— Сам не заметил, как расстрелял всю обойму, — сказал Лудовико. — Глаза не могу открыть. Чувствую, голову пробили, упал, а они на меня сверху навалились.