Они двигались без остановки, уничтожая собирающихся техностражей, налетая на бегущих солдат и исчезая в дыму. Силовые реле, вышки связи и узловые точки подвергались нападениям, как, впрочем, и все, что могло быть разрушено, чтобы сломить оборону Империума.
Улицы Йотусбурга наполняли вопли ужаса. Дроны распространялись по городу, как вирус, неотвратимые, безжалостные, и мобилизация, начатая столь оперативно, фактически остановилась — защитники города переместились в центр, чтобы уже оттуда бить врага.
Все, что он помнил после того, как пришел в себя, — это боль, изматывающая, сводящая с ума боль, которая угрожала загнать его сознание в темные углы безумия, лишь бы избежать ее. Даже после дозы морфия его тело было сплошной агонизирующей массой. Ни единая клеточка тела не оказалась незатронутой, и из его лишенных век глаз текли горькие слезы.
Гаэтан Бальтазар смотрел не мигая на то, что осталось от его тела. Корпус и конечности были обернуты противоожоговыми повязками, кисти рук превратились фактически в слипшиеся клешни, почти лишенные плоти, заключенные в пакеты со стерильным гелем. Любое сходство с человеком сгорело в огне, разрушившем Темплум Фабрика.
Он не видел своего отражения, но знал, что его голова тоже обуглена до черноты и один глаз ослеп. Сквозь одурь, вызванную болью и сильнодействующими лекарствами, он понял, что лежит на спине на мягкой постели в сводчатом помещении из белого камня.
Над ним висели хоругви с изображениями воительниц, защищающих свечу. В воздухе пахло благовониями, антисептиком и смертью.
Дом упокоения Вечной Свечи…
Как он сюда попал?
Его память напоминала разбитое стекло, и каждый осколок отражал одну из сторон ужаса, из-за которого он оказался на койке в хосписе в окружении облаченных в белое сестер-госпитальерок, на лицах которых ужас сменялся жалостью.
Гаэтан помнил огонь и крики. Он помнил мерцающие невидимые фигуры демонов, проносящихся по Темплум Фабрика.
Лучше всего он помнил пламя из их ужасных орудий.
Едва он увидел, как они собираются, демоны ринулись вниз из-под железных опор алтарного свода. Блики отраженного света придавали им подобие формы: широкие, горбатые и достаточно тяжелые, чтобы разбить при приземлении мраморные плиты нефа. Гаэтан яростно заморгал, пока силуэты не стали четче, и увидел вооруженных демонов, которые открыли огонь.
Обжигающие языки пламени пронеслись по храму, за ними последовали вопли боли и ужаса. Несмолкаемое эхо выстрелов звучало грозным гимном смерти, сотни собравшихся в Темплум Фабрика искали спасения от смертоносных залпов, бросившись в распахнутые в конце нефа двери или метнувшись под разлетающиеся в щепы скамьи.
Бежать было невозможно: невидимые демоны двигались по храму с методичной безжалостностью, обрушивая потоки разрывных снарядов на разбегающихся в панике прихожан. Светильники, лампы, свечи падали на пути спасающихся людей, пламя лизало стены. Статуя Императора дрогнула от нескольких ударов, и осколки горящего антрацита посыпались от Его разрушающегося образа.
В сердце Гаэтана вскипела ярость, и он схватил с алтаря меч. Он не знал, сколько там было демонов, но бился с ними, бросаясь на любую мутноватую фигуру.
— Именем Императора, сокрушаю тебя! — закричал он, опуская чудовищный клинок на голову демона. Адамантиевые зубцы вгрызались в тварь, разбрасывая фонтаны гидравлических жидкостей и брызжущей крови. Демон упал наземь, и в этот самый момент поднялась завеса иллюзий, скрывавшая его отвратительный облик.
Его рассеченное тело было облачено в оливково-зеленые пластины, вздутая продолговатая голова напоминала панцирь мерзкого насекомого. Это был не демон, а воин тау, осквернивший священное место. Капитан Вентрис оказался прав: воины тау присутствовали на Павонисе, и они решили отнять у его народа оплот веры.
Зверь истекал кровью. Гаэтан поднял взгляд и увидел охватившую храм стену пламени, с одинаковой жадностью поглощающую прихожан, скамьи и шелковые хоругви. Гаэтан вытащил меч из трупа тау и двинулся к ближайшей мутной тени врага, когда на него черным дождем посыпались горячие осколки камня.
Пришельцы увидели Гаэтана и нацелили на него свои пушки, но он не думал о спасении собственной жизни. Все, что имело для него значение, — это то, что подлые ксеносы должны заплатить за содеянное. Время словно сжалось, и Гаэтан знал, что не успеет добраться до врага, прежде чем тот сокрушит его.
И тут голова статуи Императора упала с плеч и разлетелась на осколки раскаленного угля, посыпавшиеся на алтарь. Пришельцев разметало по сторонам. Удар сбил Гаэтана с ног, и он упал на мягкие мертвые тела. Он в ужасе откатился от них, когда над головой расцвело пламя, опаляя кожу и сжигая волосы. Он вскочил на ноги, облачение пылало, боль была невыносимой.
В считанные мгновения он обратился в живой факел, пылающий сгусток немыслимой боли. Он бежал, тело повиновалось инстинкту самосохранения, устремляясь через неф к золотым дверям, распахнутым в холодную ночь. Гаэтан почувствовал, как с голеней сползает кожа, ткань облачения горит до мяса, и кожа лица съеживается от немилосердного, невыносимого жара. Позади горел его храм, но теперь он думал лишь о выживании, однако и в него уже не верил.
Он не знал, долго ли бежал, но помнил крики ужаса, благословенную прохладу воздуха на том, что осталось от его кожи, и одновременно радость и боль, когда его тело облили из огнетушителей. Потом была темнота, мучительная боль, такая, что представить невозможно, лишающая разума. Крики, свет, колющие иглы, лица, склонившиеся над ним, голоса, зовущие по имени.
Гимны. Он помнил гимны.
Он очнулся от боли и заплакал, когда она охватила все тело, зная, что под пропитанными антисептиком повязками он едва жив, что жизнь его висит на тончайшей из нитей. Обезболивающие мази позволяли разуму вынырнуть из пучины ощущений, отступивших в дальние закоулки сознания, но когда действие лекарств заканчивалось, боль снова выволакивала его на истязание.
По обе стороны от него тянулись ряды кроватей, жалкие обитатели которых наполняли воздух криками, отражающимися от сводов. Сестры Вечной Свечи, ухаживающие за его изувеченной плотью, бормотали какие-то банальности, но он давно уже перестал их слушать — его отвращала жалость в их глазах. Они видели лишь пострадавшего проповедника, человека, обреченного провести последние часы в ужасных, несказанных мучениях. Они хотели облегчить ему умирание, думая, что это милосердно.
Лишь один посетитель подошел к его постели без жалости в сердце.
— В самом деле, ты платишь за мир и прощение, — заговорил прелат Кулла, стоя над Гаэтаном с прижатым к сердцу томиком Кредо Императора. Проповедник полка лаврентийцев выглядел впечатляюще — высокий воин-священник в изумрудном облачении с красным цепным мечом в ножнах на плече.
Бритая голова Куллы отражала слабое освещение палаты, его борода была заплетена в две косы — серебряную и черную. Золотые искры в глазах светились верой, и Гаэтан поморщился, представив изувечившее его пламя.
Обожженный язык облизнул безгубую щель на лице — все, что осталось от его рта, и он услышал шипение атомизатора, рассеявшего над его глазами облачко стерильной жидкости.
— Кулла, — проговорил он надломленным голосом, более всего напоминающим хриплый шепот, — если ты пришел поиздеваться, оставь меня. Я умираю.
— Верно, умираешь, и я пришел к тебе как собрат и хранитель пламени.
Гаэтан попытался усмотреть на его лице издевательство, но не нашел его и спросил:
— Что тебе нужно?
— Ты защитник веры, Гаэтан Бальтазар. Ты идешь сквозь пламя несправедливости, но восстанешь вновь, дабы сокрушить святотатца и еретика. И пришельца. На самом деле я завидую тебе, клерикус Фабрика.
— Тогда ты глупец. Я умираю, — прошипел Гаэтан. — С чего бы тебе мне завидовать?
Кулла наклонился и положил ладонь на грудь Гаэтана. Тот поморщился от боли.
— Страдание делает нас ближе к Императору. Мы облечены Его образом, но ходим свободно под солнцем, в то время как Он страдает ради нас на Золотом Троне. В боли мы становимся ближе к Нему и познаем меру Его жертвы. Все истинно верующие должны радоваться такой участи. Ты будешь жить, чтобы снова бороться, друг мой.