Отпечатки пальцев… Чиф и ему говорил об этом. Как не существует двух одинаковых отпечатков, так нет на земле двух одинаковых людей — все разные, у каждого свое что‑то, неповторимое, и раз уж ты явился в мир, то обязан отыскать это «свое» и жить в согласии с ним.
— А механик для тебя, значит — не свое?
— Я не о специальности говорю, Михал Михайлович. — Оправдывается! Профессиональное самолюбие щадит. Мальчишка! — Свое — это не только специальность. Это все. Вам это трудно понять, потому что… вам это не надо понимать. У, вас есть это.
По головке гладит!
— Ещё бы! Слишком туп, чтобы понять. Читал мало. В абстрактной живописи не разбираюсь.
Петр промолчал, и молчание это было оскорбительным. Так занудливым старикам уступают, потеряв надежду переубедить их, да и не желая.
Антошин отодвинул тарелку с горкой вылущенных панцирей, бережно вытер пальцы накрахмаленным полотенцем. Сейчас скажет что‑то, подухмал Рогов, и все заранее в нем радостно запротестовало.
— Если позволите, я вмешаюсь в ваш разговор. — Стармех не пошевельнулся даже. Как кукла, глядел перед собой, ждал. — Петр много рассказывал мне о вас, Михал Михалыч. Когда ещё мы только познакомились с ним. Если не ошибаюсь, это была его первая практика. И последняя.
Последняя! Третий курс, впереди ещё практики, но уже не для Петра они — Евгения Ивановича встретил. Последняя, последняя… Точно великую победу свою оттрубил чиф этим словом.
— Я ведь только сегодня узнал, что вы и есть тот знаменитый дядя Миша. Поверьте, что мне было приятно это узнать. — Антошин сделал паузу. Благодарности за комплимент ждёт? Рогов плотнее сжал губы. — Вы много вложили в него, посеяли, так сказать, разумное, доброе. И вот теперь он заявляет вам, что пуст, как барабан. Есть из‑за чего расстроиться, но вы не верьте ему.
— С чего вы взяли, что я расстроился? — Баба, рохля, болтун! — не сдержался. Но — поздно уже. — В чем прикажете не верить ему?
— В том, что он пуст, как барабан. Разумеется, у него не все благополучно, но по мне, лучше уж это неблагополучие, чем так называемое счастье людей, которые ни разу в жизни не задумывались, зачем они землю топчут.
Это уж не для него — для Петра, умными и липкими словами обволакивает. Пусть! Стармех насквозь видел чифа. А тот, рикошетом — в него, ибо кто из них троих человек, который топчет землю, не размышляя ни о чем, в счастливом неведении животного? По морде дать, подумал Рогов, по морде бы—*и даже кулаки сжались, но лишь часто, неслышно задышал и — -ни слова. Подождать надо. Он знал, что так не уйдет отсюда, что он ответит им и их не пощадит, но надо подождать.
Больше не слушал, и когда сделалось тихо, произнес негромко и глядя перед собой, аж глаза засвинцевели.
— Вы кончили? — Только бы на крик не сорваться, выговорить все спокойно и веско. — Теперь я скажу. Я скажу тебе, Петр. Ему что говорить, он уже… — «Уже прожил свое», — -но проглотил, не надо. — До него мне нет дела. А до тебя есть. Ты знаешь, как я относился к тебе. Я к тебе относился… Ты знаешь. И я скажу тебе, что ты зря веришь ему. Он ведь тебе всю жизнь исковеркал, неужели ты не понимаешь этого? Для — него это забава, игра, а ты, дурак, за чистую монету принимаешь. Как блоха, по жизни скачешь. На что ты надеешься? Тебе уже тридцать, а что ты сделал? Умрешь сейчас, и ни черта не останется после тебя — ни дела, ни детей—ни черта. На нашего капитана посмотри. Всего на два года старше тебя, а уже пять лет капитанит. А ты? Ты ведь не живёшь, Петр, — разве это жизнь? Небо коптишь. Цель жизни он ищет. Школьницам простительно, они сочинения пишут. А ты? Да ни черта ты не найдешь уже, попомни мое слово. Ни черта! Жить скучно, работать скучно, любить скучно. А война вдруг — воевать скучно будет? Из таких предатели получались. Им все равно — за кого, против кого. Ни шиша за душой — пусто… Не вышло из тебя человека, Петр.
На Антошина не глядел, видел лишь Петра: сначала–спереди, загоревшее лицо с бледными — сомкнутыми губами, потом от двери — черный, разглаженный (голова опущена) затылок над ослепительно белым воротником тропической формы.
11
Смотреть на часы не разрешал себе. И не потому, что матросов стеснялся — перед самим собой. Но даже не глядя на часы, знал, что не прошло ещё и половины подвахтенного срока. Отвык, разучился, разленился, разжирел…
Рогов в охапку схватил твердую, ка<к камень, промерзлую коробку, слегка завлажневшую, пока строп переносили в горячем воздухе с корабля на корабль. Холод проникал сквозь куртку к разгоряченному телу— восемнадцать минусовых градусов. Так недолго и простудиться, подумал он, во подумал отвлеченно, не о себе —о постороннем каком‑то человеке. Сам он не подвержен простудам — и тотчас сплюнул через плечо, но опять мысленно, потому что вся энергия — на коробку, на два пуда свежемороженой рыбы, которые он пер на себе в дальний конец трюма.
Навстречу двигался с ленцой Володька Шатилин, пустой. Отшагнул в — сторону, давая дорогу, и это было не уставное уважение рядового матроса к старшему механику, а солидарность работающих людей: я без груза, вы — с грузом — пожалуйста.
Высоко — на метр примерно — подымались коробки, и класть было легко — не нагибаться. Оттопырив губу, сопя (рядом не было никого), стармех животом подтолкнул коробку, на другие плюхнул её, поправил. Не задерживаясь, за новой пошел, но не торопился, тем же шагом, чтобы с ритма не сбиться. Ритм — главное. Отступил, пропуская Осипенко. Маленький костлявый Осипенко двигался легко, будто и не нес ничего — прогуливался. Высокомерие на прыщавом личике… Костьми ляжет, но не покажет, что устал, что ему тяжелее, чем другим, — Рогов подумал об этом с уважением и удовольствием.
Два ряда оставалось — коробок. Из третьего — одна, посередине. Звеньевой Герасько подошел чуть раньше Рогова и подтащил её к краю, но не взял, оставил так, себе же другую выковырил. Для него оставил — Рогов понял это не то с благодарностью, не то с обидой, и не воспользовался. Нагнувшись и преодолевая живот, тоже взял из неудобного нижнего ряда.
Конечно, он старше их всех, и им не приходится, как ему, таскать дополнительно полцентнера жира туда–сюда, и физическая работа для них привычна, потому что это основная их работа, но это не значит, что Рогову нужны поблажки. Свои три с половиной часа как‑нибудь отработает на равных — с ними.
Поддав коробку животом, плюхнул, поправил, так что синяя этикетка с красной рыбиной оказалась вровень с другим–и красными рыбинами, назад пошел. Неприметно провел холодной, волглой уже — рукавицей по разгоряченному лбу. Поблажки не нужны ему! Когда полтора часа назад спустился по отвесной лестнице в их второй трюм — непроворно, с нарочитой даже неуклюжестью спустился — и объявил, отдуваясь, что подвахта, дескать, прибыла, ребята встретили его шумно и подтрунивая — начальство! —но и другое было — Рогов заметил это по их напряженным улыбкам. Разочаровались ребята: в других трюмах подвахта, как подвахта, а тут… Конечно, дед — свой человек, не занудливый и не вредный, если только дело его техники не касается, но какой, скажите, толк от него в трюме? Ему хотя б себя та–скать… И потом, одно дело, когда ты идёшь на подвахту, потому что тебе приказано — тут уж, будь добр, вкалывай наравне с матросом, а другое, когда тебя не заставляют, сам лезешь — от скуки, надо полагать. Рогов отдувался, вроде очень уж тяжко пришлось ему на этой отвесной лестнице, но в душе посмеивался, довольный и хитрый. Знал: выдержит, как бы туго не пришлось. Рогов есть Рогов. Стармех крепко уважал себя.
Лишь нижний ряд остался, его расхватали, и Герасько играючи, ногой пнув, покатил по рельсам порожнюю тележку.
Все, кроме Герасько, порасселись на таре, и Рогов тоже; медленно вытянул по сухому картону дрожащие от напряжения ноги. Тары полно: весь правый угол забит—сиди, лежи. Прикинул, добраться ли им сюда за два часа. Если да, — освобождать придется угол, а это неплохо: лучше с тарой возиться, чем с двухпудовыми коробками. «Сачок! — уличил себя Рогов. — Скоро полсотни стукнет, а сачок. Что полегче ему». Но —не зло, не всерьёз.