— И что же теперь тебе кажется? — спросил Рогов.
Антошин аккуратно хрустнул креветкой, и этот хруст, сама эта аккуратность хруста были как снисходительный и насмешливый комментарий к настырному допросу Рогова.
Малыга сказал:
— Теперь ничего не кажется.
— То есть? Ты ведь плаваешь.
— Ну и ито? — Петр понимал его, Рогов мог поклясться, что понимал… Связь была между этим притворным «Ну и что?» и тихим хрустом расщепляемых креветок. Опять они вдвоём были, а Рогов один. Он ненавидел чифа.
— Разочаровался, значит? Цель жизни ищешь?
На Петра смотрел, но слова эти — не ему, Антошину: ,в прошлом рейсе говорили то ли о цели жизни, то ли о чем подобном, — спорили, но тогда это был отвлеченный спор, упражнение, сейчас же — нет. Вот он, Петр Малыга, живое воплощение разрушительных теорий старпома.
В застоявшихся Петькиных глазах мелькнуло любопытство, но погасло, и он сказал без интереса:
— Раньше вы вроде не думали об этом.
Рогов не понял.
— О чем?
Усмехнулся Петр Малыга, но взгляда не поднял.
— О цели жизни. И прочем.
— Я и сейчас не думаю. Я работаю.
Петр задумчиво — вертел рюмку.
— Я это знаю. Работать вы умеете.
— И свинью никому не подкладывал! —неожиданно для себя брякнул Рогов: сорвался. Поязвительнее хотелось сказать, ударить побольнее — не столько Петра, сколько Антошина.
Теперь Петька не понял.
— При чем здесь свинья?
— А при том! Не понимаешь? Чист? Цель жизни… или что ты там ищешь, а. вреда, дескать, никому от этого. Так, да? А — кто чужое место, в училище занимал?
Поладают‑таки в цель его слова, щекочут. Для постороннего это, может, и неприметно, но он‑то уж знает Петьку: глаза сузились, медленно, напряженно пополз кадык.
— Я свое место занимал. Не за взятку туда поступал и не по блату.
Все же он задел его, растормошил, и теперь Петька снова был его — не Антошина, а его.
— Я не говорю, что по блату. Но три года отирал место, которое другой мог занять. Жизнь кому‑то испортил— ты не думал об этом? Человек мечтал на механика выучиться, а ты его место занял. Влез. Ни себе, ни людям. Собака на сене! — Побольней, побольней!
Но Петька уже угас. Проговорил с безразличием:
— Вы же мне сами со–ветовали поступать.
— Я виноват? — Рогов не сдавался, хотя чувствовал: Петька опять ушел от него. — Не отказываюсь: советовал. Даже настаивал, если помнишь. Потому что верил. в тебя, дурака! Верил, что из тебя механик выйдет.
Петька не подымал глаз.
— Я тоже так думал.
Рогов схватился за это прошедшее время.
— Почему — думал? Почему — думал? — В конце концов, юркнуло в голове, ещё не поздно, ему только тридцать, но стармех суеверно отогнал от себя эту торопливую мысль, эту преждевременную и ликующую надежду. — Почему поздно? — сердито спросил он и смолкнул, спохватившись. Не «поздно», нет. «Почему — думал?» — хотел, но оговорился и. выдал себя, свою запретную мысль выдал. И ещё эта испуганная пауза…
Стармех заговорил — бурно и бессвязно, стараясь загладить, увести, как птица от детёнышей уводит.
О машине говорил — если правильно понял, скучны ему нее эти форсунки, передачи. Скучны, да? Как же смеет он о машине так? Ма–ши–на. Это ведь тот же человек, но человек может сказать, что болит у него — печень, рука ли, а машина — нет. Её понять. надо. Она вся перед тобой — вот, вся, делай с ней что хочешь…
Петр слушал рассеянно.
— Вы не правы, Михал Михайлович. Я считаю, что поступил честно. Из меня б не вышло хорошего механика. Я ушел из училища, как только понял это.
— А раньше не понимал?
— Раньше не понимал.
На мгновенье это обескуражило Рогова.
— А если опять поймешь?
Петр Малыга грустно покачал головой.
— Нет.
— Почему? — спросил Рогов и почувствовал, как глуп и ненужен этот вопрос.
— То есть, может быть, и да, может быть, пойму, как вы говорите, но только это будет не техника.
Не техника… Это прозвучало, как оскорбление, — но стармех Рогов перешагнул через самолюбие.
— Что же тогда это сбудет?
— Не знаю. Может быть, ничего. — И вдруг, подняв глаза: —Вы ведь ничего не знаете обо мне, Михал Михайлович. Для вас я шалопай, бездельник, порхаю по жизни, как бабочка. Но ведь вы ничего не знаете обо мне — ничего. Я эти четыре года, пока не плавал, кем только не был! И на стройке, и фотокорреспондентом в газете, даже на станции юных техников… Видите, опять с техникой, только теперь уж наставником. Вроде вас, — прибавил он усмешливо. — Вы, конечно, опять осуждаете меня: какое я имел право — наставником? Я‑то! Ну что ж, я ушел. Вот плаваю теперь. Пошел, потому что деньги нужны. И тоже уйду. Вернёмся в мае, и уйду. Не нравится мне плавать. Ничего мне не нравится. Вот летом в торговый собираюсь поступать, на внешторг. Поступлю, наверное, — учеба даётся мне. А вдруг опять не то? Ну что вы мне прикажете делать? За борт броситься? Жалко. Подумаешь, какие женщины на берегу, и жалко. — Рогов не перебивал. Женщины — не тут ли собака зарыта? Петька всегда был жаден до них. Но — .не перебивал. — Вот женщин мне нравится любить. И они меня любят, не знаю за что только. Сейчас опять пачку писем получил, вы привезли.
Он умолк, и Рогов, подождав, проронил негромко и язвительно:
— Не можешь найти себя?
Петр молчал. В тишине хрустнула креветка.
— И долго ты намерен искать себя? Всю жизнь?
— Может быть, и нею жизнь.
Почему‑то сидел он теперь не за столом, не за самым столом, а на расстоянии, как подсудимый (когда и как умудрился отодвинуть массивное кресло — настолько массивное, что даже в шторм можно не приковывать к палубе — не сползет?); понурый сидел, мысли далеко, и один глаз прикрыт ниже другого: отяжелевшее, как у старика, веко. Раньше — не было… Рогов нахмурился и отвел взгляд.
— Вы счастливый, Михал Михайлович. Вы нашли себя, и не только в работе.
Стармех спросил, сердясь:
— В чем же ещё?
— Во всем. — Будто клещами из него тянули. — И в вас этого так много, что и на других хватает. На меня хватило, во всяком случае. У меня ведь не было… — он поднял глаза, признаваясь, — этой самой любви к технике. От вас это. Вы заразили меня.
Сквозь досаду — на Петьку ли, на Антошина, на себя ли — приятным полоснуло — как зарница в ночи, но Рогов отогнал это.
— Не сифилисом же заразил.
Петька не улыбнулся.
—• Будь вы не механиком, а… — Он поискал. — Поваром, например, я бы в повара пошел. Камбузником бы плавал с вами.
Тут уже темное метнулось, обидное, и это Рогов отгонять не стал.
— По–твоему, для меня все равно? Что коком, что механиком, что… — Он тоже поискал, но ничего не придумалось, и ляпнул: —Что ассенизатором. Просто исправный работничек, которому что ни делать, лишь бы делать. Голодным не сидеть. Так я тебя понял?
Петр ответил терпеливо:
— Нет. Я ведь для примера сказал, хотя… — Он замолчал, и Рогов напрягся весь, ожидая, что же такое это «хотя». — Хотя, может быть, так оно и есть. — Стармех побагровел. Этого он не ожидал от Петьки. Тот заторопился, объясняя: —Как вам… Ну вот, например, я знаю Клавдию Сергеевну и знаю, как вы относитесь к ней. Она очень хорошая женщина, и вы очень хорошо относитесь к ней. Но ведь у вас могла быть и другая жена. И я уверен, что вы относились бы к ней так же. Потому что это — в вас самом. А во мне — нет. Когда я поступал в училище, я искренне поступал, мне нравилась техника, но это ведь не мое было —ваше, и я вам благодарен, что вы хоть что‑то вложили в меня. Но и Евгению Ивановичу я благодарен.
Рогов опустил глаза. Оправдалось‑таки его предчувствие: Антошин во всем виноват. Взял ложку, чтобы положить салата, но увидел, что салат есть в его тарелке, не стал. Трудно было говорить теперь, потому что выходило: не с Петькой спорит, а доказывает, задетый за живое, что ему, стармеху Рогову, Петька должен быть благодарен больше, чем Евгению Ивановичу, хотя тому‑то за что? Не спросил этого, но Петька понял. Помолчав, объяснять стал — что‑то такое про отпечатки пальцев. Теперь уж из него не тянули клещами— сам говорил, убежденно, веря, и Рогов, ещё даже не вникнув, по одной лишь интонации, понял с бессильным чувством побежденного, что учитель‑то вовсе не он, а этот. Все сразу стало на свои места, сошлось и пригналось друг к другу: и почему Петька не к нему пришел, а к Антошину, и королевская креветка, и что Петька водку сам разливал — как дома, как в каюте у себя. Все сошлось… Стармех сидел неподвижно — очень толстый, очень усталый, лишний здесь.