В вазе стояли белые розы. Мне было неприятно смотреть на них. Я глупо огляделся, словно впервые был здесь.
— Миша спрашивает, как Федор Осипович. По–моему, ему лучше, да?
Её глаза смотрели правдиво и сострадательно.
— Лучше…
— Я напишу Мише.
Она взяла с этажерки. конверт и, подойдя близко ко мне, протянула листок, исписанный бисерным почерком Миши Тимохина.
Я рассеянно пробежал письмо. Тая неслышно стояла рядом. От нее веяло запахом реки и свежих огурцов.
— Он когда приезжает? — спросил я, старательно складывая письмо.
— Недели через две.
— Я тоже.
— Ты уезжаешь? — с интересом спросила она.
— Да. Завтра.
— В отпуск?
— Да.
Я не уходил. Наверное, мне было бы легче уити, дай она понять мне, что она желает, чтобы я остался здесь.
Я внимательно посмотрел на нее и встретил доброжелательный, ясный взгляд. В летнем костюме, в тонком, голубоватой белизны джемпере, мягко обтягивающим небольшие груди, — ещё никогда она не казалась мне такой привлекательной. Я глухо подумал, что весь её ангельский облик лжив, что она не такая, какой кажется сейчас, но мысль эта пропорхнула мимо, не задев меня, — словно лгала и притворялась другая женщина, а эта, которая — стояла сейчас передо мной, была невинна и бесхитростна и не подозревала в своем чистосердечии, как хороша она.
— Передавай Мише привет…
Я вышел и плотно прикрыл за собой дверь. «Через два дня я буду в Алмазове».
С нетерпением считал я дни, оставшиеся до встречи со Шмаковым. Я много возлагал на эту поездку.
Временами казалось, что все это — нелепое наваждение, я не отрезвел ещё после вчерашнего празднества в кухне Вологолова, но шла минута за минутой, вагон просыпался, раздвигались двери купе, и люди с перекинутыми через плечо полотенцами шествовали по узкому проходу, а наваждение не исчезало, и я все более убеждался, что, как ни чудовищно мое открытие, —оно верно, и отныне я не смогу жить так, будто его не было.
Я не жалел больше о скандале в доме Вологолова; напротив, я был рад ему, — он открыл мне глаза. Кто знает — быть может, я обрел наконец себя, стал настоящим, таким, каким задуман природой.
Я докурил вторую сигарету, посмотрел на часы и, вспомнив, что не заводил их вчера, стал медленно крутить рубчатое колёсико.
— Самые страшные люди — кристально честные, — процедил Вологолов. — Убийцы из них выходят.
Мать резко повернулась к нему, и раскосые глаза её блеснули, но она не проронила ни слова. Что означало её молчание?
Я вернулся в, купе, лёг поверх одеяла и закрыл глаза. Тогда‑то и привиделся мне стародавний детский сон: толпа длинных теней, они колышутся на одном месте, словно водоросли, гнутся и тянут ко мне тонкие руки.
Наверное, я застонал или вскрикнул, потому что меня разбудили. Внезапно открыв глаза, увидел над собой пожилую женщину в байковом халате.
— Страшное снится, — ласково сказала она, отнимая руку от моего плеча. — Это потому что на спине. На бочок лягте.
Секунду я тупо смотрел на нее. Первобытный дикий ужас быстро оставлял меня — так стекает с тела вода, когда выходишь на берег.
— Извините, —пробормотал я и сел.
Женщина пила чай. Мы были вдвоём в купе. Я больше не думал о своем утреннем открытии. Пока я опал, мое сознание освоилось с ним.
Я умылся и отправился в ресторан завтракать.
На вторую ночь после моего приезда мне опять привиделся тот же сон: столпившиеся призраки тянут ко мне свои тонкие, как стебли, гнущиеся руки. Я понимал, что это сон, и делал усилие проснуться, но не просыпался, и от этого становилось жутко. Наконец я открыл глаза и сел на кровати. На лбу холодно остывала испарина.
Мы опять стояли в сумеречном коридоре — как тогда, накануне моего отъезда, — и сверху, как и тогда, пробивался луч вечернего солнца. Тая переложила торт из одной руки в другую, отперла дверь и внимательно посмотрела на меня. Я прошел в комнату. Мне было холодно. Тая вошла следом, прикрыла за собой дверь и осталась так — прислонившись к двери спиной. Прежде чем мои руки поднялись, чтобы обнять её, её тело прильнуло к моему, я ощутил его гибкость, теплоту, и лицо мое окунулось в сухие, рассыпающиеся, душистые волосы.
Я умышленно задержался в городе — мне не хотелось прощаться с племянницей, которая срочно уезжала к себе, не хотелось выслушивать её наставлений о том, как лучше ухаживать за её дядей.
Возвращаясь, увидел впереди Таю. В руке у нее белела коробка с тортом. Некоторое время я следовал поодаль, но потом вспомнил, что не существует больше ничего, что стояло бы между нами преградой. Я догнал её и пошел рядом. Она с любопытством повернула голову. В этом её движении была спокойная уверенность женщины, привыкшей, что с ней ищут знакомства.
Она не удивилась, увидев меня, — смотрела на меня весёлыми глазами, словно заранее знала, что я приеду раньше времени и вот так подойду к ней на улице.
— У тебя торжество? — спросил я.
Тая вопросительно подняла свои красивые брови — жест наивной девочки. Я показал глазами на торт.
— А… Нет, не торжество. — И объснила доверчиво: — Просто я лакомка. Ты хорошо съездил?
— Нормально.
— Я рада за тебя, — ласково сказала юна.
Я кивнул. До дома мы шли молча.
Тянущиеся к кровати призраки — сон этот, подумал я, нелеп и вовсе не страшен, можно ещё понять его гнетущее действие на мальчика, но как объяснить ужас, который вызывает эта галиматья у взрослого мужчины?
Я повернул часы к окну, откуда падал слабый свет — луны ли, фонаря; стрелки сливались с циферблатом, и различить их я. не мог.
У меня было ощущение, что спал я долго, но я не имел понятия, когда лёг — знал лишь, что от Таи вернулся затемно. Света я не зажигал.
— Торт помнем, — прошептала она. Я опустил руки, но она по–прежнему прижималась ко мне всем телом. Её шея, её голые руки и лицо были по–летнему теплы.
Потом она проворно переоделась в другой ком. нате и вышла в простеньком, без рукавов, халате, на ходу застёгивая его.
— Ужинать будем! — быстро и радостно сказала она.
Её глаза смеялись. Я смотрел на нее вопросительно и серьезно. Что так развеселило её? Тая, засмеявшись, прижалась щекой к моему плечу.
— Ты как все мужчины… Когда женщине хорошо — они важничают.
От нее тонко пахло духами — минуту назад этого запаха не было.
Стрелок я не разглядел и достал зажигалку. Было лишь начало третьего. До утра далеко… Я лёг.
Это как наркотик, подумал я, как цепная реакция. Вначале дурманящий яд отвратителен, организм восстаёт против него, но яд усмиряет боль, и организм, попривыкнув, требует все новых и новых порций. Но разве не убедился я, что болезнь не излечима, разве не испробовал я — все лекарства?
В комнате было душно. Я вглядывался в окно, гадая, открыта ли форточка.
Тая поставила на широкий стол две рюмки и две тарелки— по обе стороны от угла, так, чтобы мы сидели близко, но не рядом, не как школьники за партой. Эта продуманность, явившаяся вдруг в её лёгких быстрых движениях, неприятно задела меня. Тая открыла створку шкафа, где хранилась коллекция Мишиного коньяка, и я видел, как её голая, гибкая рука бережно извлекла оттуда бутылку.
«Ну как же, — услышал я недоуменный голос Миши Тимохина. — Коньяк в доме обязательно надо иметь».
Я смотрел в сторону, чтобы не видеть тарелок, примостившихся в углу просторного стола, — словно кто‑то намеревался украдкой, второпях, утолить голод и исчезнуть, освободив место для законных гостей.
Миша Тимохин пришел ко мне с медом и какими‑то снадобьями. Мельком взглянув на градусник, махнул рукой— все это, дескать, ерунда! — потом бегло посмотрел лекарства, и они рассердили его.
— Кто же антибиотики пьет? Хочешь сердце испортить?
С детства болезненный, перенесший множество недугов, он сделал медицину своим хобби, но медицину не научную, а народную. Химик по профессии, упрямо игнорировал он все фармацевтические средства, признавая лишь отвары да настои. Мечтою его было изучить систему китайского иглоукалывания.