Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Информация о приеме, который Параджанову оказали в Москве, его выступлениях на разных просмотрах и дружеских встречах, весьма обогатила его лубянское досье. Еще двумя годами раньше глава КГБ Андропов докладывал членам политбюро о речи, произнесенной Параджановым в Минске на творческой встрече. «Выступление Параджанова, — сообщал Андропов, — носившее явно демагогический характер, вызывало возмущение большинства присутствующих». Теперь от выражения возмущения перешли к делу. По возвращении из Москвы в Киев 17 декабря 1973 года Параджанова арестовали.

На этот раз обвинение было особенно грязным. Его обвинили в гомосексуализме (официально запрещенном тогда в СССР и считавшемся преступлением, предусмотренным Уголовным кодексом), сопряженном с насилием и повлекшем за собой тяжкие последствия: ему пытались «пришить» самоубийство одного архитектора — якобы объекта его сексуальных домогательств. В обвинительном заключении было сказано, что Параджанов изнасиловал не просто некоего мужчину, а «члена КПСС», что должно было, очевидно, служить отягчающим вину обстоятельством.

В этом пассаже явственно слышен отзвук безумных застольных рассказов самого Параджанова, который не раз хвастался, что «всегда мстил коммунистам и старался их изнасиловать. Всего изнасиловал триста коммунистов». Автор доноса теперь известен — его имя и «творение» содержатся в деле Параджанова, и сам режиссер уже после отсидки успел узнать его. Узнать— и простить...

Получив совершенно сразившее ее сообщение об аресте Параджанова, Лиля поспешила уведомить об этом и Арагона, и своих зарубежных друзей. Имя арестованного режиссера уже было широко известно в творческих кругах на Западе, поэтому реакция не замедлила появиться. Был создан международный комитет по спасению Параджанова во главе с Лукино Висконти. В него вошли Пьер Паоло Пазолини, Джон Апдайк, Тонино Гуэрра и другие всемирно известные деятели литературы и искусства.

К их обращениям советские власти, как и следовало ожидать, остались глухи. Но Лиля не теряла надежды, хотя глумление над Параджановым стало уже публичным. Первый заместитель прокурора города Киева написал про него в газете, что Параджанов «вел аморальный образ жизни, разрушил семью, превратил свою квартиру в притон распутства, занимался половым развратом и теперь привлечен к <уголовной> ответственности». Приговора к тому времени еще не было, но публикация статьи означала, что он предрешен.

Параджанова осудили на пять лет лагерей строгого режима и отправили отбывать наказание вместе с уголовниками-рецидивистами. Он имел право писать не более двух писем в месяц. Одним из них обычно оказывалось письмо к сыну Сурену и его матери, с которой Параджанов давно разошелся, оставшись в дружеских отношениях, другим — к Лиле и Катаняну. Эта переписка, несомненно, помогала ему выжить в лагерных условиях, давала силы, связывала с миром, которого он был лишен. Для Лили же это была насущная потребность деятельной помощи преследуемому таланту, что — теперь, ретроспективно, это видно с особой отчетливостью — всегда было главным делом ее жизни.

«Бесценный наш Сергей Иосифович», «самый любимый, самый родной, удивительный Сергей Иосифович» — такими обращениями начинались письма Лили и Катаняна в гулаговский ад. «Вы удивительные друзья, — отвечал он им, — вы превзошли всех моих друзей благородством». Ему писали в лагерь многие, не убоявшиеся таким образом вызвать гнев властей предержащих: Юрий Любимов, Андрей Тарковский, Кира Муратова, Василий Шукшин, Эмиль Лотяну, Но ничего не было важней и дороже писем от Лили и Катаняна. «Беспокоимся, беспокоимся о Вашем сердце, — писали они. — Держитесь, ради Бога! Вы так нужны нам (человечеству) — самый лучший, самый добрый, самый талантливый, любимый Сергей Иосифович». Он отвечал, получив присланную Лилей посылку: «Вероятно, стоило жить, чтобы ощутить в изоляции, во сне присутствие друзей, их дыхание, и тепло, и запахи, хотя бы ананаса, которого Вы касались»,

В каком-то смысле переписка Лили с Параджановым глубже, эмоциональнее и даже «функциональнее», чем ее же переписка с Маяковским: в ней больше непосредственности, искренности, осознания огромной, жизненно важной для адресата ценности каждого слова. Не случайно в одном из лагерных посланий Параджанов написал: «Не знаю, во что оценивается Ваша доброта и сердце. Что и когда я мог бы выразить в ответ. <...> Для «чуда» мне необходимо Ваше здоровье и доброта».

Чутьем художника он ощущал, что эта хрупкая и больная женщина весьма преклонных лет может стать его добрым гением, его спасительницей, и всем своим естеством тянулся к протянутой ему руке. Он погибал в том кошмаре, в который его загнали маразмирующий большевизм и его выжившие из ума, но ставшие от этого еще более злобными вожди. Знал, насколько они глухи и к доводам разума, и к мировому общественному мнению, и тем более к стонам своих жертв: понятие сострадания этим борцам за счастье всего человечества было абсолютно чуждо. И все же настойчивость и энергия Лили, ее искренность и дружелюбие помогали не впасть в отчаяние.

«...Строгий режим, — писал Параджанов Лиле, — отары прокаженных, татуированных, матерщинников. Страшно! Тут я урод, так как ничего не понимаю— ни жаргона, ни правил игры. <...> К сожалению, я не Маугли, чтобы в свои годы изучать язык джунглей». С ужасом узнав сначала о смерти Шукшина, потом о гибели Пазолини, одного из самых активных своих защитников (увиденный ею в Париже фильм Пазолини «Сало, или 40 дней Содома» Лиля считала «кошмаром» и невероятным своим чутьем почувствовала близкий и трагический конец режиссера), он еще больше уверовал в Лилю. Никого другого, кто мог бы не просто сочувствовать, а что-то делать ему во благо, не оставалось.

Так ему казалось, хотя это не вполне соответствовало истине. Всенародно любимый Юрий Никулин специально устроил гастроли своего цирка в Киеве, чтобы пробиться к республиканским властям (он знал., что никто ему не откажет в приеме) и постараться добиться у них досрочного освобождения Параджанова. На прием он пробился, но достучаться до их сердец не удалось даже ему. Впрочем, вряд ли какие-либо поблажки Параджанову вообще входили в компетенцию республиканских властей: он «числился» непосредственно за Москвой, за самым высоким лубянским начальством, без согласия которого никто не был вправе облегчить его участь.

Лиля совсем извелась в борьбе за освобождение Параджанова, и он понял это. Теперь не она утешала его, а он — ее. «Пугает меня, — писал Параджанов, — тревога Лили Юрьевны, ее сон и грустные нотки между строк. Вы, в происшедшей моей переоценке ценностей и людей, оказались удивительными, щедрыми, мудрыми и великими. Вас не одержал тот страх, который овладел близкими моими друзьями на Украине и в Грузии».

Не только утешал— пытался найти хоть какой-то доступный ему способ выразить свою благодарность. В лагере, среди разных прочих работ, была у него и такая: вытряхивать мешки из-под сахара. Из одного мешка он сшил куклу, изображавшую Лилю, и вдобавок еще дамскую сумочку и маленькую лошадку. В другой раз сделал коллаж. Лиля знала толк в таких поделках, а еще больше — чего стоит фантазия художника, стремящегося сделать приятное дорогому для него человеку.

В Париже тем временем устроили выставку, посвященную Маяковскому. Лиля и Катанян улетели для участия в ней. В Москве на подобной выставке она была незваным гостем, в Париже — самым важным персонажем, живой легендой. Она дала пресс-конференцию, выступала по радио и телевидению, общалась с молодежью, толпившейся в выставочных залах.

Но душа была неспокойна, и Лиля поспешила обратно. Прошел слух, что к семидесятилетию Брежнева объявят амнистию, — слух был ложным и просто абсурдным. «Хозяин» хоть и был куда могущественней любого монарха, но публично себя изображать таковым, да еще на радость каким-то там заключенным, позволить себе не мог. И главное— не хотел. «Мы вернулись на две недели раньше срока, чтобы быть ближе к Вам, — сообщали Лиля и Катанян Параджанову. <Это было, конечно, слабым для него утешением.> — Подумать только, что мы виделись с Вами только два раза! Мы влюблены в Вас... Никого нет роднее, ближе Вас. Обнимаем крепко, крепко».

74
{"b":"180585","o":1}