Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Уже в начале февраля 1924 года, едва отшумели скорбные дни по случаю смерти Ленина (пока они не закончились, советский этикет не позволял думать ни о чем мелком и суетном), Лиля отправилась в Париж через Берлин. Визы выдавали ей без труда — и выездные, и въездные. Со стороны советских властей этому не мешало то обстоятельство, что 31 декабря 1923 года Осип расстался с ГПУ— формально потому, что (так сказано в служебной аттестации) был «медлителен, ленив, неэффективен». Каждое слово этой триады можно понимать и толковать по-всякому. Какая, к примеру, «эффективность» должна и может быть в работе юрисконсульта подобного ведомства?

Впрочем, истинной причиной увольнения, как считают его биографы, стало «буржуазное происхождение» Осипа. Но «происхождение» его ни для кого не являлось загадкой уже в тот момент, когда Осипа брали на работу, а в краткий период нэпа к социальным «корням» проявляли, напротив, большую терпимость, чем в пору «военного коммунизма». Это происхождение, как мы видим, ничуть не повлияло на дальнейшую карьеру Осипа, как и на судьбу Лили, Возможно, надобность в его лубянском служении просто отпала, а дружба с лубянскими шишками осталась неизменной. И у Осипа, и у Лили, и у Маяковского.

В середине февраля Лиля очутилась в Париже в объятиях любимой сестры, приготовившей ей небольшой, но уютный уголок на улице Ложье, 41. Окунувшись в парижскую жизнь, она не забыла, однако, про московские невзгоды. Отзвуком этого служит одна короткая фраза из ее письма Маяковскому от 23 февраля: «Что с А. М.?» Ответы Маяковского на ее письма известны, но ответа именно на этот вопрос в них нет.

Ответ содержится, пожалуй, не в письмах, а в стихотворении «Юбилейное», написанном вскоре по случаю празднования 125-й годовщины со дня рождения Пушкина. И не только в той строке, где Маяковский считает себя, наконец, «свободным от любви», но и в более драматичных строках: «Их / и по сегодня / много ходит / — всяческих / охотников / до наших жен». Пребывание Краснощекова в тюрьме не было и не могло быть для Маяковского облегчением. Непоправимый удар по тому союзу с Лилей, о котором Маяковский мечтал, уже был нанесен — дело шло к разрыву, хотя, судя по их переписке, ничего в отношениях между ними не изменилось.

Париж подарил Лиле не только себя, но и очень краткий и очень приятный романчик. За ней стал ухаживать художник Фернан Леже, тогда еще вовсе не знаменитый. Но Лиля как раз любила не знаменитых, а тех, в ком она проницательно видела будущую знаменитость. Леже водил ее в дешевые дансинги и скромные бистро, ей льстили его восторги, но, кажется, дальше восторгов дело так и не пошло.

Предполагалось, что с Маяковским они снова встретятся в Берлине, но Лиля (она уже перебралась в отель «Иена») сумела добиться продления просроченной английской визы и отправилась к матери. «Париж надоел до бесчувствия! — убеждала она Маяковского. — В Лондон зверски не хочется! Соскучилась по тебе!!! <...> Я люблю тебя и ужасно хочу видеть. Целую все лапки, и переносики, и морду».

Последнюю декаду апреля и начало мая Лиля и Маяковский провели вместе в Берлине. Германия не была целью поездки — предполагалось их совместное путешествие в Америку. Но планы эти сорвались: не было визы, которую пробивал им в Нью-Йорке Давид Бурлюк. После трехмесячного отсутствия 9 мая Лиля вместе с Маяковским вернулась в Москву. В судьбе Краснощекова все еще не было никаких перемен.

Столь ненавидимый Лилей «быт» снова напомнил о себе на классический советский манер. Раньше Брики и Маяковский вселялись в комнаты тех «буржуев», кого «уплотняли», чтобы те не жили слишком просторно. Теперь в роли буржуев оказались они сами. Одну из двух комнат в коммунальной квартире в Водопьяном у них отобрали — ту, которая была записана на имя Маяковского, поскольку он считался вполне обеспеченным, имея крохотную комнатушку в Лубянском.

Предстояло найти другое жилье, которое бы жильем вообще не считалось и, значит, могло быть занято без разрешения городских властей. Таковым тогда еще оставались подмосковные дачи. Из всех ближних пригородов выбор пал на Сокольники — этот район по-прежнему считался дачной местностью. Выбор был не случайным: поблизости находилась Лефортовская тюрьма, где все еще томился Краснощеков. Чтобы носить ему передачи, Лиле и Луэлле не требовалось теперь преодолевать большие расстояния при помощи плохо работавшего городского транспорта.

Удобств на даче, естественно, не было, их отсутствие компенсировалось большим пространством: целый дворец! Теперь у Бриков и Маяковского были четыре комнаты: гостиная, спальня, еще одна, миниатюрная, — там в осенне-зимний сезон был угол для Маяковского, потому что четвертая комната, за ним закрепленная по общему уговору, не отапливалась, с окончанием лета ее запирали на висячий замок, забив ящиками и чемоданами. От ближайшей трамвайной остановки к даче надо было идти через безлюдный лес. Всего несколько лет назад огромные апартаменты со всеми удобствами в петроградской квартире на Жуковской никаким дворцом не казались. Советские критерии роскоши быстро вошли в жизнь и стали привычной нормой.

Несмотря на отдаленность от города и трудности I с транспортом, дача в Сокольниках всегда была полна гостей. Особенно часто бывали Пастернак и Шкловский, неизменные «спутники» Маяковского — поэты Николай Асеев и Семен Кирсанов, набивавшийся в друзья корреспондент агентства Гавас в Москве Жан Фонтенуа, которого обитатели и гости сокольнического дома насмешливо величали на русский манер «Фонтанкин». С Фонтенуа Маяковский встречался в Париже однажды, во время довольно загадочного мероприятия, о котором речь впереди, он служил ему переводчиком.

Маяковскому, похоже, дачный простор по душе не пришелся. Сокольникам он чаще предпочитал комнату в Лубянском — не только потому, что это был центр города. Лефортовское соседство все время напоминало о том человеке, с которым он вынужден был делить место в Лилином сердце. Был ли он, впрочем, уверен, что в этом сердце осталось для него хоть какое-то, пусть даже скромное место?

Лето и раннюю осень 1924 года он провел в большой поездке по Кавказу и Крыму, чтобы сменить обстановку, остаться наедине с собою. С собою — и со стихами. Стихи этого цикла отражают его душевные муки. «Ревность обступает скалой» — не просто поэтическая вольность. За каждым камнем ему чудится «любовник-бандит» — это тоже не только метафора... «Вот / и любви пришел каюк, / дорогой Владим Владимыч» — эти строки были написаны еще до его южной поездки, в июне того же года. Даже если бы и хотел, в стихах он солгать не мог.

В конце октября Маяковский снова покинул Москву, отправившись в Париж через Ригу и Берлин. Собственно, даже не в Париж, а почему-то в Канаду— с остановкой в Париже. Транзитную французскую визу ему в Париже заменили на другую — с правом кратковременного пребывания во Франции. Он сам не знал, зачем поехал, метался, ему и хотелось и не хотелось назад. Даже притом что Краснощеков находился в тюрьме, он чувствовал себя «третьим лишним».

Об этом — прямо и недвусмысленно — в его смятенном письме из Парижа: «УЖАСНО ХОЧЕТСЯ в Москву. <...> Хотя — что мне делать в Москве? Писать я не могу, а кто ты и что ты, я все же совсем, совсем не знаю. Утешать ведь все же себя нечем, ты — родная и любимая, но все же ты в Москве и ты или чужая, или не моя. <...> Ужасно тревожусь за тебя. И за лирику твою, и за обстоятельства». Слова эти (лирика... обстоятельства...) — обтекаемые, не поддающиеся точной расшифровке, — были, однако, хорошо понятны и автору письма, и его адресату: ни один Лилин роман до сих пор не имел столь тупикового — тюремного! — финала. В промежутках между своими заграничными поездками она пыталась использовать все свои связи, чтобы помочь Краснощекову, но пока ничего не получалось.

В Париже Маяковский, ожидая то ли визы в Америку (в Канаду? в Мексику?), то ли каких-то дальнейших инструкций, проводил почти все время в «Ротонде» или в «Доме», потягивая американский грог, Илья Эренбург, как он сам признавался, спешил сюда — в то же самое время, — чтобы «побеседовать с тенями Верлена и Сезанна». Маяковский — чтобы услышать русскую речь и вступить в разговор. «Париж, / тебе ль, / столице столетий, / к лицу / эмигрантская нудь?»— восклицал он в стихах этого цикла. Но общался почти исключительно с эмигрантами: незнание языка делало его немым и лишало возможности иного общения.

26
{"b":"180585","o":1}