Литмир - Электронная Библиотека

— Тут всякий человек, будь он отъявленным идеалистом, обратится в разжиревшего вола! — восклицал он, расхаживая по комнате, засунув руки в карманы жакетки. — Тут только и можно заботиться, что о собственном брюхе. Я чувствую, как во мне мало-помалу угасают все мои душевные силы… Я глубоко несчастлив, чувствую, что размениваюсь на мелочи, пошлею…

При последних лучах дня пани Корчинская следила за сыном и, когда он остановился на минуту, заговорила каким-то странным голосом, который, казалось, с трудом выходил из ее груди.

— Ты говоришь, что тебе недостает впечатлений, что ты не можешь работать, терпишь, лишения… Отчего ты не ищешь утешения в своей любви? Ты должен быть хоть с этой стороны очень счастлив…

— Ну… не совсем, — неохотно проворчал Зыгмунт.

Тихо, едва слышно пани Корчинская спросила еще:

— Ты не любишь Клотильду?

Зыгмунт немного смутился.

— О нет, нет… я питаю к ней симпатию… огромную симпатию… но она не удовлетворяет меня… Она не доросла до моих духовных потребностей… Ее вечные нежности и бессодержательная болтовня…

Пани Корчинская с живостью перебила его:

— Она — дитя, прелестное, страстно любящее тебя дитя, которое при свете твоей любви может созреть и развиться… Ты отвечаешь не только за ее счастье, но и за все ее будущее…

— Pardon! — воскликнул Зыгмунт, — к педагогике у меня нет склонности, и я никому не обязывался учить мою жену. Се n'est pas mon fait. Или она подходит мне, или нет. Voila! А если в нашем союзе есть какие-нибудь недостатки, то жертвою их, конечно, являюсь я, а уж ни в каком случае не она.

Повернувшись спиной к матери, он встал у окна. Солнце уже скрылось, и только широкая розовая полоса еще горела между деревьями парка. Несколько минут царило молчание. Наконец пани Корчинская решилась его нарушить. В ее сдавленном голосе чувствовалась невыразимая тревога.

— Зыгмунт, поди ко мне… сюда… ближе…

Он подошел к ней.

— Во имя всего, что когда-то соединяло нас, во имя того, что ты любил когда-то, умоляю тебя, отвечай мне правду, одну правду… Видишь ли, мне пришла в голову только одна мысль, которая повергла меня в страшную тревогу… я чувствую страшную тяжесть на совести… Но все равно, я хочу знать правду, чтобы уяснить свое положение, исправить, что можно, чего нужно избежать, — избегнуть… Скажи, ты любил когда-нибудь Юстину? И не это ли чувство заставило тебя так скоро охладеть к Клотильде? Если бы… тогда… вместо того чтобы отговаривать, я бы согласилась на твой брак с Юстиной, если бы она была твоею женой, чувствовал бы ты себя более счастливым, более мужественным, более способным к жизненной борьбе и исполнению своих обязанностей?

Зыгмунт выслушал мать с полунасмешливою, горькою улыбкой, пожал плечами и опять начал расхаживать по комнате.

— Очень сомневаюсь. Вы знаете, я совершенно в ней разочаровался. Она — существо холодное, ограниченное, начиненное разными предрассудками, да еще с претензиями на роль героини… Притом, только сегодня я заметил, какие у нее грубые руки… вообще она больше походит на красивую дюжую деревенскую девку, чем на женщину из приличного общества… Клотильда гораздо больше подходит мне, она изящней, прилично воспитана, у нее есть музыкальные способности… даже весьма порядочные. Вся беда в том, что я удивительно скоро осваиваюсь со всем, а раз освоюсь, то начинаю скучать… Са depasse toute idee, какая у меня жажда впечатлений… В этом смысле я совершенно ненасытен, поэтому меня так и угнетает здешняя монотонность…

Он говорил еще что-то, но трудно было сказать, слушала ли его пани Корчинская или нет. Из ответа сына она узнала о двух вещах: первое, что Юстина недавно его отвергла; второе, что он никогда искренно не любил ни одну из этих женщин. Да и мог ли он любить кого-нибудь или что-нибудь? Мало-помалу гордая голова пани Корчинской склонилась на грудь, в которой крепла едва сдерживаемая буря, и поднялась только тогда, когда Зыгмунт нежно спросил: неужели он должен навеки отказаться от своего заветного плана? Неужели дорогая мама, обсудив все хладнокровно, не согласится, что для него, Зыгмунта, дольше оставаться здесь — значит погибнуть навеки?

Тогда пани Корчинская опять подняла голову и с привычной надменностью и энергией в голосе ответила:

— Я никогда не смогу равнодушно смотреть на это. Пока я жива, никогда на этой земле, в этих стенах, другие люди… чужие боги…

Дальше она не могла сдерживаться.

— Великий боже! Но после моей смерти ты сможешь сделать это… да, ты сделаешь это, как только я закрою глаза… Как трус, ты убежишь из рядов побежденных, как эгоист, не захочешь разделить с ними горький хлеб страдания. Ты отдашь наследие своих отцов за мешок с деньгами, чтобы купить себе беспечальную жизнь. Боже мой! Может быть, я больна, может быть, я вижу тебя таким в страшном, уродливом сне… Зыгмунт! О Зыгмунт! Разуверь меня, скажи, что ты вовсе не так думаешь и чувствуешь…

Спокойный и холодный Зыгмунт, казалось, почти не замечал волнения матери.

— Успокойтесь, пожалуйста. Кто вам говорит о беспечальном житье? Мне нужно нечто более важное, тут дело о моих способностях… вдохновении…

— Разве душа артиста — бабочка, что перепархивает на своих слабых крылышках с цветка на цветок? — почти закричала пани Корчинская. — Разве здесь земля ничего не родит, разве здесь солнце не светит? Разве здесь царство смерти, что ты не можешь найти вокруг себя ни малейшего проблеска жизни и красоты?.. Неужели здесь ничто не может привлечь твое внимание, встряхнуть твою душу, вдохновить ее любовью или страданием? А я мечтала… а я мечтала.

Тут в ее голосе зазвучали с трудом сдерживаемые слезы.

— А я мечтала, что именно здесь, на лоне родной природы, при теплом участии родных по крови и духу людей, твои способности еще более разовьются в тебе, вдохновение заговорит более громким голосом. Я мечтала, что именно здесь тебе станет, понятен язык малейшей былинки, красота, которая кроется в лучах родного солнца, в переливе света и теней, что соки этой земли, — которая и тебе мать, — ее сладость и отрада легче проникнут в твою душу и одухотворят ее могучею силой.

Зыгмунт стоял перед матерью пришибленный и, как видно, крайне огорченный. Он разводил в недоумении руками и почти одновременно с ней говорил:

— Но ведь все это чуждо мне… Я, ma chere mатап, с этим светом, тенями, сладостями, травами etc, etc никогда не встречался, не сжился с ними, не привык… я привык к другому. Ведь невозможно культурного человека обратить в дикаря из-за… соков земли, с которыми я до сих пор не имел ничего общего!

Медленно, обеими руками опираясь о стол (ноги отказывались служить ей), пани Корчинская встала и заплакала так, как плакала всегда, без рыданий, без судорожных подергиваний лица. Крупные слезы катились из глаз ее и медленно текли по щекам.

— Моя вина, моя вина, тяжкая вина моя! — несколько раз повторила она. — Я ошиблась. Между тобою и тем, что должно быть предметом твоей горячей самоотверженной любви, я не установила никакой связи. Правда, я всегда говорила тебе об этой любви, много говорила… но слова эти были плохим посевом. Я ошиблась… Но, дитя мое…

Она молитвенно сложила руки на груди.

— Не карай меня за мой невольный грех!.. О да, невольный! Я думала, что поступаю хорошо… Я держала тебя в хрустальном дворце, потом послала в чужие края, потому что, по моему мнению, ты должен был стать звездою первой величины, а не тусклою свечкой, — вождем, а не рядовым. Да, я вижу, что ошиблась, но ты должен исправить мой грех. Вспомни историю твоего отца; ты хорошо ее знаешь. Разве ты не можешь почерпнуть силу, мужество, величие духа из того же источника, из которого черпал он? Твой отец, Зыгмунт, любил народ, которым и ты окружен со всех сторон, умел жить с ним, поднимать его, утешать, просвещать.

Вдруг она смолкла. В сумраке, который уже начинал наполнять комнату, она услыхала насмешливый и презрительный голос, который произнес только одно слово:

— Быдло!

О, свидетель бог, несмотря на свои инстинкты и привычки, она никогда не думала так, никогда, даже в тайниках своей души не осмеливалась оскорблять таким названием народ. Не умея сблизиться с этою массой, слиться с ней, работать с ней вместе, пани Корчинская искренно желала ей всего лучшего, сочувствовала всякому ее страданию. О, только один бог видел бурю, поднявшуюся в ее душе от одного этого короткого, но ужасного слова. Зыгмунт не заметил ни этой бури, ни Страшной бледности, которою покрылось лицо матери, и, воспользовавшись минутой, заговорил:

89
{"b":"180496","o":1}