— Чего ты боишься? Никто тебя не заставит танцевать с дамами.
— Я не говорю по-немецки… Я боюсь… Я не хочу…
— Что ты теряешь — свою бедность?
Другие раввины пришли, тоже оробев. Раввин с улицы Купечка спросил отца, что он обо всем этом думает.
— Не хотят ли они крестить нас?
— Но ведь Нохум-Лейб Вейнгут — хасид, — возразил папа.
— Разве он главный?
— Что немец может нам сказать?
— А если нас, не дай Бог, хотят выслать из Варшавы?
Этот раввин был пессимистом и, очевидно, трусил еще больше папы, который в присутствии других все-таки бодрился.
— В военное время не идти так же опасно, как идти…
— Мы могли бы сказаться больными…
В конце концов решили идти. Накануне отец пошел в микву. Мама приготовила ему чистую рубашку и брюки, почистила, как могла, капоту. Утром папа молился и вздыхал:
— Приклони ко мне ухо, Господь, и слушай… открой Свои глаза, чтобы увидеть мерзость… Прости нас и спаси, пока не поздно…
Потом он, надев парадную капоту и лакированные туфли, вышел встретить остальных раввинов, чтобы отправиться с ними в ратушу.
Вечером он рассказал нам, как они вошли в зал, полный полицейских и высших чиновников, как их отвели в комнату, где висел портрет кайзеpa Вильгельма. Там их приветствовал немецкий «раббинер», а затем аристократ, военный врач, прочел им лекцию о чистоте. Хотя говорил он по-немецки, все его понимали, особенно когда тот показал сильно увеличенное изображение насекомого, переносчика тифа. Он попросил «герров раввинов» проповедовать чистоту (что, кстати, соответствует их религии), поклонился и ушел.
— А что еще? — спросила мама.
— Ничего.
— Ни должностей? Ни жалованья?
— Ничего.
— Значит, они и не собираются говорить об этом, — пришла к выводу мама.
— Если нас созвали в ратушу, стало быть, мы считаемся официальными раввинами.
Мама хмыкнула.
— Ну, по крайней мере, все это позади. Сказать тебе правду, я этой ночью глаз не сомкнул, — признался папа.
В следующую Субботу он провел в синагоге беседу о чистоте. Евреи зевали и качали головами. Если подвал протекает, как он может быть чистым? И как соблюдать чистоту, если нет лишнего белья, одежды, даже куска хлеба? Но они знали, что папе велено провести такую беседу.
Мама была права: ничего из этого не вышло. Немцы забыли о духовных раввинах, и Нохум-Лейб Вейнгут начал издавать ортодоксальную газету. Теперь требовались журналисты, а не раввины. Мой брат бросил рисовать и стал писателем. Вейнгут послал за ним — нет ли у него очерка о еврейской жизни с ортодоксальной точки зрения.
Очерк у брата нашелся, и его опубликовали. Это был юмористический рассказ о старой деве. Помнится, ему заплатили за него восемнадцать марок.
Духовные раввины собирались и после этого, обсуждали разные дела. Оставалась надежда, что недавно организованная ортодоксальная партия поможет им, но партия была не в силах, и отец совсем отчаялся. Чужеземное название «ортодокс» ему не нравилось, газета, в которой работали вольнодумцы, употреблявшие современный язык, его возмущала. Возможно, такая газета способна удержать молодых людей от ереси. Отцу же новые темы и их описание казались слишком светскими.
С другой стороны, в этой газете начал свою карьеру мой брат. Он опубликовал в ней серию своих рассказов, перевел с немецкого роман Лемана о рабби Иосельмане.
Я стал читать эту газету, а также Достоевского, Бергельсона и детективные рассказы о Шерлоке Холмсе и Максе Шпицкопфе. Детективы казались мне шедеврами. Фраза из одного такого произведения сохранилась в моей памяти — подпись под картинкой, где Макс Шпицкопф и его помощник Фукс с револьверами в руках нападают на бандита.
Шпицкопф кричит:
— Руки вверх, негодяй! Мы тебя накрыли!
Долгое время эти наивные слова звучали для меня как музыка…
ВИЗА
Я стал достаточно взрослым и мог уже надевать тфилин. В России произошла революция. В газетах писали, что царь Николай II находится под домашним арестом и развлекается тем, что колет дрова, а евреям разрешено жить в Петербурге и Москве. Для отца это были дополнительные знамения о скором приходе Мошиаха. Как иначе можно оценить падение такого государя? Что случилось с казаками? Ответ был только один: Небо приказало низложить Николая. Как только враги евреев теряют власть, евреи возвышаются.
Этим летом мой брат Исроэл-Ешуа сообщил, что теперь у австрийского консула в Варшаве можно получить визу в Билгорай. Больше, чем когда-либо, мне хотелось поехать в Билгорай, где мой дедушка был раввином. С момента переезда в Варшаву я нигде не был. Даже поездка на дрожках или трамвае являлась для меня приключением. Я по-прежнему мечтал о длительном путешествии поездом, к далеким странам. В Варшаве мы уже не могли оставаться. С лета 1915 года нам приходилось постоянно голодать. Отец опять писал, стал главой ешивы, которая была под юрисдикцией Радзиминского ребе (тот вернулся в Радзимин), но жалованья не хватало даже на хлеб. Зима 1917 года представляла для нас непрерывный пост. Мы ели только мерзлую картошку и деревенский сыр. Голод был особенно мучителен, так как рядом с нами, на одной лестничной площадке, жил пекарь Копл. Продукты выдавали по карточкам, но пекари нарушали законы — хлеб был очень дорогим на черном рынке. В семье Копла прибыль подсчитывали без конца. Они варили мясо, и благодаря этому мы помнили, что оно существует. От запахов, доносившихся из соседней квартиры, мы сходили с ума.
Прежде чем продолжить рассказ о предстоявшей поездке в Билгорай, хочу немного вспомнить о нашем соседе Копле. Я хорошо помню его дочь, Миреле, которая в воротах дома продавала хлеб, булки и субботние халы, деньги она держала в чулке. У Копла было несколько сыновей, — как и он, пекари. Миреле — младшая из его детей, единственная дочь. Отец семейства, небольшого роста, плотный, с огромным животом человек, несколько раз подвергался операции. Круглое его лицо обрамляла седая подстриженная борода. Болтливый и хвастливый, он постоянно клялся, повторяя при каждой возможности:
— Чтобы не дожить мне увидеть Миреле под свадебным балдахином, если я вру!
Он обожал свою дочь. Юноши с Крохмальной не решались трогать ее, боясь, что Копл с сыновьями их зарежут.
Миреле, подобно отцу, росла больше в ширину, чем в высоту. К семнадцати годам она уже перезрела. Копл заявил сватам, что сочтет подходящим зятем только самого исключительного юношу. В конце концов они нашли такое чудо — молодого книготорговца. Был ли он на самом деле книготорговцем, не было ли это прозвищем, которое давали на Крохмальной каждому грамотному человеку, не знаю.
Жених, как выяснилось, сирота, сразу после помолвки переехал к Коплу. Высокий, кудрявый, с холеными руками (что считалось на Крохмальной весьма привлекательным), он казался хорошей парой для Миреле. Если ему нужны были деньги, он брал их сам где придется — со стола, поискав в ящиках стола или шкафа и даже под матрацами. Предполагалось, что Копл неизбежно передаст ему, по крайней мере, половину своего состояния. Молодые люди, жившие по соседству, ему завидовали: у него было все — булки, мясо, мед и вдобавок ко всему Миреле. Что может быть лучше?
Внезапно, среди приготовлений к свадьбе, Коплу в очередной раз пришлось лечь в больницу. Но операция уже не могла ему помочь. Перед смертью он объявил свое последнее желание — чтобы свадьба состоялась тотчас же по окончании траура.
На Крохмальной говорили, что Копл злоупотреблял своей знаменитой клятвой.
Однако вернемся к поездке.
В 1917 году в Варшаве свирепствовали тиф и тифозная горячка. Немцы принуждали всех мыться в банях. Вокруг дворов выставлялась цепь солдат, и жильцов сгоняли в эти самые бани. Мужчинам стригли бороды, а у девушек отрезали косы. Люди боялись выходить на улицу. Санитарные комиссии обследовали дома. Голод, болезни, страх перед немцами делали жизнь невыносимой. Австрийское консульство находилось на улице Щигля — в узком переулке, ведущем от Краковского бульвара (или Нового мира) к Висле. В то время очереди выстраивались за чем угодно — хлебом, картошкой, керосином. Но самой длинной и широкой была очередь на улице Щигля. Десятки тысяч людей, из Варшавы и провинции, стремились попасть в области, оккупированные Австрией. Там, в маленьких городах, было легче с едой, говорили, что там можно забыть о войне. Но ходили также слухи, что в австрийской армии свирепствует холера и гибнут тысячи людей. Мама не получала писем из Билгорая и почему-то решила, что ее отец умер. Как-то утром, проснувшись, она заявила: