И Мойше действительно вернулся. Выглядел он еще более смуглым, обожженным солнцем, борода его поседела, глаза странно блестели. Так должен выглядеть человек, который умер, прошел чистилище, потом рай, но его почему-то вернули на землю.
Он навестил нас, долго разговаривал с папой, отвечал на его вопросы, побывал везде. Но мы так и не поняли, что заставило его вернуться. Казалось, он что-то скрывает.
Я снова увидел Мойше Блехера на крыше. Он все чаще останавливался, что-то высматривал, искал наверху. Он опять пришел к папе поговорить о стихах Торы. Из Палестины он привез мешок белого, как мел, песка и много камешков, осколков руин и святых надгробий. Когда кто-то умирал, Мойше давал на гроб немного палестинской земли и отказывался брать деньги за это, не желая торговать святыней.
Возможно, я что-то напутал. Но если нет, то случилось вот что. Дети Мойше Блехера женились, он остался вдвоем с женой. У него появилась возможность меньше работать, он чаще сидел дома, изучая священные книги. Очевидно, перед поездкой в Палестину Мойше не соглашался с сионистами, пытавшимися воплотить в реальность его грезы. Он настойчиво ждал прихода Мошиаха. Со временем же ему стали близки идеалы сионистов. В конце концов, если Мошиах не хочет прийти, почему следует его ждать? Может быть, Бог желает, чтобы евреи ускорили приход Спасителя? Может быть, надо поселиться в Святой земле, чтобы он пришел? Помню спор Мойше с папой. Отец считал сионистов неверующими, грубиянами, святотатцами, которые принесут на Святую землю заразу. Мойше ему возражал:
— Вероятно, так суждено. Возможно, они предтечи Мошиаха, сына Иосифа. Возможно, они покаются и станут благочестивыми евреями. Кто знает, что велят Небеса?
— Человек должен быть евреем, прежде чем попасть в Святую землю, — настаивал папа.
— А они кто? Неевреи? — спрашивал Мойше. — Они приносят жертвы ради евреев. Осушают болота, борются с малярией. Они настоящие мученики. Надо ли это преуменьшать?
— «Строитель трудился напрасно, если дом построен без Господа», — процитировал отец.
— Первый Храм тоже строили не ангелы, а люди. Царь Хирам посылал царю Соломону рабов и кедры, — напомнил Мойше.
Спор разгорался. Папа стал подозревать, что Мойше Блехер попал в сети к сионистам. Он наверняка остается благочестивым евреем, но запутался. Даже одобряет доктора Герцля. Спор дошел до крайности. Мойше, очевидно, ожесточился.
Мальчики в молельне спрашивали у него:
— Это верно, что звезды в Святой земле большие, как сливы?
— Верно, дети, верно, — отвечал им Мойше.
— А правда, что жена Лота все еще стоит у Мертвого моря и волны лижут соль на ее теле?
— Где-то я слыхал про это.
— Вы слышали, как Рахиль оплакивает своих детей?
— Я не слышал, но праведник мог бы слышать.
— Реб Мойше, в Святой земле едят хлеб?
— Едят, если есть.
Стало ясно, что Мойше Блехер выживает из ума. Впрочем, его поведение могло быть вызвано глубокой тоской. В один прекрасный день он вернулся в Святую землю.
На этот раз телеги не было. Не было поцелуев на улице, никто не вручал ему посланий. Мойше и его жена просто исчезли. Вдруг выяснилось, что их нет. Выяснилось, что Мойше уже давно не мог подавить тоску по земле праотцев, земле фиников, инжира, миндаля, где современные люди строят колонии, сажают эвкалипты и в будни говорят на святом языке.
Шли годы, от Мойше Блехера известий не было. Я долго думал о нем. Сидит ли его семья снова на рисе и воде? Может ли он зарабатывать на хлеб? Не ушел ли он на поиски Красных Евреев по ту сторону реки Самбатион? От такого, как Мойше, можно ожидать всего.
РЕБ ХАИМ ИЗ ГОРШКОВА
Существовали «завсегдатаи», постоянно приходившие к нам: увидеть раввина, облегчить свою душу, получить совет или просто поговорить. Некоторые довольствовались беседой с мамой на кухне, одним из них был реб Хаим из Горшкова.
Реб Хаим обладал красным носом, лицо его до самых глаз заросло длинной бородой, в которой смешались белый, каштановый, серый и много других оттенков. Из ушей и ноздрей его торчали пучки волос. Из-под кустистых бровей смотрели глаза янтарного цвета, такие бывают только у бедных евреев. В них сверкали древняя доброта и безропотность, созданные веками изгнания и страданий. Он уважал и почитал любого человека, взрослого и ребенка, любое живое существо. Выражение «мухи не обидит» подходило ему буквально. Мухи часто садились на его красный нос, но он не сгонял их. Ему ли, Хаиму из Горшкова, решать, пристало ли мухе садиться на его нос?
В глазах реб Хаима папа являлся правой рукой Всевышнего, а на маму он глядел с восхищением и благоговением. Он был безграмотный, и мама писала для него письма его детям в Америку. Реб Хаим старался ей услужить, готов был подмести пол, выполнить какое-либо поручение, но мама не могла позволить себе пользоваться такими унижающими мужчину услугами.
Реб Хаим был беден в полном смысле этого слова, бедность была у него написана на лице. Жил он с женой в подвальном помещении. Сквозь дыры в видавшей виды, в заплатах одежде выглядывало белье. Жена его ощипывала кур на базаре Яноша.
У этого еврея были две страсти.
Одна — произносить псалмы или другие священные тексты. Даже сидя и разговаривая с мамой, он шевелил запавшими губами, и мы знали, что он наскоро повторяет стих или даже целую главу из Книги псалмов. Он знал их наизусть почти все.
Вторая его страсть — говорить о Горшкове. Он уехал оттуда много лет назад, но все прекрасное и доброе осталось связанным с этим городком, который представлялся ему Землей обетованной, преддверием рая. И напротив, все безобразное и нечестивое олицетворяла для него Варшава.
В Горшков надо было добираться целых два дня, поездом — до Рейовиц, а потом — на подводе. Очевидно, что такая поездка была для него несбыточной мечтой, и он мог лишь тосковать по Горшкову, при одном упоминании о котором слезы застилали ему глаза.
В Горшкове у реб Хаима оставалась собственность, дом-хибара в одну комнату, развалюха. В доме жил родственник, не плативший ему ни гроша, так что «собственность» только причиняла ему одни неприятности. Санитарная комиссия, учрежденная люблинским губернатором, обнаружившая, что стены дома вот-вот рухнут, оштрафовала его владельца. И поскольку денег у реб Хаима не было, его на неделю посадили в тюрьму с ворами и другими уголовниками. Когда он вышел на свободу и мы узнали о его злоключениях, мама посоветовала ему продать эту «собственность» или просто передать ее тому самому родственнику, который обитает в ней. Но реб Хаим возражал:
— Пока у меня дом в Горшкове, я — его житель и меня там помнят!
Вскоре его опять оштрафовали: из-за того, что трубу очень давно не чистили от сажи, случился пожар. Правда, дотла хибара не сгорела, но реб Хаима снова посадили за неуплату штрафа.
Папа и мама были его земляками, и мы, дети, понимали, почему он так часто бывает у нас.
— Реб Хаим, что нового в Горшкове? — спрашивал я его обычно.
Следовал глубокий вздох, вздох, вырывавшийся из недр души. Борода его начинала подрагивать, как хвостик у птички. Усы шевелились, из беззубого рта вырывался звук, как у старых часов, которые готовятся отбивать время.
— В Горшкове, а? Горшков — это сад Эдема, а здесь мы в Геенне! Что мы знаем здесь о Субботе? О праздниках? Разве можно быть настоящим евреем в Варшаве? Здесь что, можно жить? Все куда-то бегут, мечутся. Кто в Горшкове слышал об угле? Мужики приносили из лесу дрова, отец, да почиет он в мире, сам пилил и колол их. Когда он аккуратно раскладывал их в печи и зажигал растопку, в доме сразу становилось тепло. Вы можете согреть себя в Варшаве по-настоящему? Уголь — это проклятие. Закроешь вьюшку — в комнате полно дыма, откроешь — все равно что не топили. Моя мама, пусть будет она нашей заступницей на том свете, пекла в печи печенье, субботние халы. В ведре всегда оставалось немножко теста, опары для следующей Субботы. Варшавский хлеб, слишком свежий и бесплотный, ешь, ешь, и все голодный! В Горшкове у каждого кусочка хлеба райский вкус. А если смазать его куриным жиром, да сверху положить куриные шкварки!.. Что за вкус у халы, купленной в лавке? Мама окунала перо в желток яйца и смазывала тесто, прежде чем ставить его в печь. А ее печенье? А чолнт? Здесь чолнт либо недоваренный, либо подгоревший. Его держат в печи с сотнями других чолнтов. Но мама моя держала чолнт в собственной печи и закрывала дверцу тестом! А кугл? Кто-нибудь в Варшаве знает, как готовить настоящий кугл? Когда мама готовила кугл, пекла пироги — дыхание захватывало! А сушеные фрукты? В нашем дворе росла груша с крошечными плодами. Мама высушивала их, пока они не становились сладкими, как сахар. Когда их варили с корицей, аромат наполнял весь дом! Ну а синагога? Разве в Варшаве молятся как полагается? Просто пробегают через молитвы! Мы же к молитве относимся со всей серьезностью. Когда в пятницу наш кантор пел «Приди, невеста!», сами стены пели вместе с ним! А вино в Горшкове! Здесь его покупают у виноторговца, и оно напоминает уксус. Мой отец делал вино из изюма. Варил его больше часа, потом процеживал через тряпочку. Делаешь кидуш в пятницу, встречая Субботу, и оно проникает в каждый уголок тела! К Субботе в Горшкове начинали готовиться в среду.