Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Два, два сословия особенно в язву нам, в боль и скорбь…

Несомненно, он тоже вылез из какого-то тёмного угла, куда его затискала жизнь и где он годы одиноко торчал, корчился, накопляя злобу и месть.

Возбуждающих вражду против интеллигенции, видимо, не мало; мне кажется, что чаще всего это дворники, лакеи, кухарки, вообще — домашняя прислуга.

После одного из митингов в цирке «Модерн» краснолицая, толстая женщина рассказывала солдатам, «как живут господа», рассказывала остроумно и такими словами, что из десяти даже трёх не напишешь. Солдаты бешено хохотали и плевались смачно, слушая, как действовал доктор, специалист по женским болезням, как вела себя еврейка-дантистка и как «обрабатывал» своих учениц актёр.

— Бить эту сволочь, — сурово сказал чёрный солдат с подвязанной челюстью, — бить её до последнего колена…

А в другой группе хромой человек лет сорока, безволосый, как скопец, кричал:

— Я всю жизнь в конюшне с лошадями, в навозе, а они в превосходных квартирах на мягких диванах с собачками играют. Нет, стой! Это я желаю с собачками играть, а вы — марш в конюшню, да? Почему — не так, почему, ну?

Страшно и нещадно говорила молодая женщина, одноглазая, с лицом, сожжённым серной кислотой:

— Глядите в библию — есть там господа? Нет господ в библии! Цари есть, судьи, пророки, а господ — нет!

И сам бог приказывал избивать племена, в которых господа были, поголовно всё такое племя истреблять велел, с жёнами и детьми, и с рабами даже. Потому что от господ и слуги испорчены, и слуги уже — не люди, нет!

— Удавись, тётка, — посоветовали ей из толпы.

Но она, сжимая руками круглые высокие груди свои, кричала резко и звонко:

— Я одиннадцать лет в горничных жила, и видела я…

Она видела много такого, чего не знал Октав Мирбо, когда писал «Дневник горничной», и, когда она говорила о том, что видела, её слушали без смеха, молча, мрачно.

И только когда она ушла, вся красная и потная от возбуждения, курносенький солдатик сказал, глядя вслед ей:

— Не зря бабе этой рожу испортили…

Отработанный пар

…Стекла окна посинели, костистое лицо моего собеседника стало темнее, особенно густо легли тени в ямах под глазами. Мне показалось, что растерянно блуждающий взгляд его стал сосредоточеннее, углубился; скучные слова жалоб зазвучали значительнее, раздраженный и сиплый голос — мягче. Безжалостно и, должно быть, до боли туго накручивая на палец бесцветные волосы жиденькой бороды, он говорил:

— Народ, торжествующий свободу, я видел во сне лет десять тому назад; тогда я сидел в Орловской тюрьме и еще свежи были впечатления девятьсот пятого года. Вы знаете, как зверски били людей в Орловской тюрьме. Да. Сон мой начался кошмаром: кучка людей, и среди них Борисов, наборщик, мой ученик, тыкала, размешивала палками чье-то растерзанное тело. Я спросил Борисова: «За что вы истерзали человека?» — «Это — враг!» — «Но — человек же?» — «Что-с? — крикнул Борисов и замахнулся на меня палкой. — Бей его!»

— Но палка вывалилась из рук, он протянул их вперед и зашептал с восторгом, приплясывая: «Глядите, — вот, идут, кончено, идут!»

— Шли неисчислимые массы одухотворенных людей, я видел неестественный какой-то, звездный блеск тысяч глаз. Именно в этих глазах почувствовал я самое главное — воскрес народ! Понимаете? Воскрес, преобразился духовно. И я тотчас исчез в нем, точно, вспыхнув, сразу сгорел.

Гость мой постучал карандашом о край стола, прислушался к сухим звукам и постучал еще.

— Теперь я вижу торжествующий народ наяву, но чувствую себя чужим среди него. Он торжествует, но в нем нет для меня того нового, что я видел во сне и в чем смысл, — нет перевоплощения. Он торжествует, я истратил лучшие силы мои, чтоб подготовить это торжество, и — остался чужд ему. Очень странно…

Взглянул в окно, послушал; осторожно, неуверенно звонили ко всенощной, в Петропавловской крепости щелкал пулемет: солдаты или рабочие изучали технику защиты свободы.

— Может быть, я, как многие, вообще не умею торжествовать. Энергия ушла на борьбу, на желание, способность наслаждаться обладанием убита. Может быть, это просто бессилие. Но дело в том, что я вижу много злобы, мести и совсем не вижу радости, той радости, которая перевоплощает человека… И веры в победу — не вижу.

Он встал, оглянулся, слепо мигая, протянул руку и, пожимая мою, сказал:

— Мне плохо. Как будто Колумб достиг наконец берегов Америки, но — Америка противна ему.

Ушел.

…Ныне многие чувствуют себя так, как этот. А он — точно сторожевой пес на исходе дней собакиной жизни: от юности своей рычал и лаял пес так честно, с непоколебимой верой в святость своего дела, получал в награду за это пинки. Вдруг — видит: сторожить было как будто нечего, никому ничего не жалко. Зачем же он сидел всю жизнь в темной будке «долга», на цепи «обязанностей»? И — до безумия обидно старой честной собаке…

…Другой из людей этого типа сказал о революции:

— Мы, как влюбленные романтики, обожали ее, но пришел некто дерзкий и буйно изнасиловал нашу возлюбленную.

Соседний вагон «буксует», ось надоедливо визжит:

— Рига-иго-иго, рига-рига-иго…

А колеса поезда выстукивают:

— По-пут-чик, по-пут-чик…

Попутчик — человек до того бесцветный, что при ярком солнце он, вероятно, невидим. Он как бы создан из тумана и теней, черты голодного лица его неразличимы, глаза прикрыты тяжелыми веками, его тряпичные щеки и спутанная бородка кажутся наскоро свалянными из пеньки. Измятая серая фуражка усиливает это сходство. От него пахнет нафталином. Поджав ноги, он сидит в уголке на диване, чистит ногти спичкой и простуженным голосом тихонько бормочет:

— Истина — это суждение, насыщенное чувством веры.

— Всякое суждение?

— Ну да, всякое…

— Иго-иго-рига…

За окном, в сумраке осеннего утра, взмахивают черными ветвями деревья, летят листья, искры.

— У пророка Иеремии сказано: «Отцы ели кислый виноград, а у детей оскомина на зубах». Истина детей наших — вот эта самая оскомина. Мы питались кислым виноградом анализа, а они приняли за истину неверие и отрицание.

Он окутал острые колена свои полою парусинового пыльника и, внимательно ковыряя спичкой ногти, продолжал:

— Перед тем как уйти в Красную Армию, сын мой сказал мне: «Вы честный человек, откройте же глаза и посмотрите: ведь в теории все основы жизни уже разрушены вашей же, вашего поколения долголетней и всесторонней критикой, — что же, собственно, вы защищаете?» Сын мой был неумен, он формировал мысли свои книжно и неуклюже, но он был честный парень. Он стал большевиком тотчас после опубликования тезисов Ленина. Сын мой был прав, потому что он веровал в силу отрицания и разрушения. Разумом и я согласился с большевизмом, но сердцем — не могу принять его. Так я и сказал следователю Чеки, когда меня арестовали как контрреволюционера. Следователь — юноша, щеголь и, очевидно, юрист, он допрашивал меня весьма ловко. Он знал, что сын мой погиб на фронте Юденича, и относился ко мне довольно благожелательно, однако я чувствовал, что ему приятнее было бы расстрелять меня. Когда я намекнул ему о противоречии моего сердца с разумом, он задумчиво сказал, ударив ладонью по бумагам: «Мы это знаем из ваших писем к сыну, но, разумеется, это не улучшает вашего положения». — «Расстреляете?» — спросил я. Он ответил: «Это более чем вероятно, если вы не захотите помочь нам разобраться в этом скучном деле». Ответил без смущения, но с эдакой, как бы извиняющейся, усмешкой. Кажется, я тоже улыбался, мне понравилось его отношение к своему долгу. И еще более он подкупил меня, сказав так, знаете, просто, как самое обыкновенное: «Может быть, для вас и лучше — умереть, не правда ли? Ведь жить в таком разрыве с самим собой, как вы живете, должно быть — мучительно?» Потом извинился: «Извините за вопрос, не идущий к делу».

— Иго-рига-рига, иго-иго, — визжит ось.

80
{"b":"180076","o":1}