За спиной у меня раздался густой голос дьякона:
— Это — не молнией, а — лопатой, вот она, лопата!
Босою отекшей ногой он трогал замытую в грязь лопату и, мрачно надувшись, смотрел на Хлебникова, который стоял рядом с ним в пиджаке, в подштанниках и одной галоше.
— Не тронь, — крикнул Хлебников. — До полиции ничего нельзя трогать!
Дьякон поднес к его лицу огромный красный кулак и громко сказал:
— Это твое дело!
— Чего-о? — взвизгнул огородник, подпрыгнув. — А ты понимаешь, что сказал, а?
Дьякон угрюмо отошел в сторону, а бабы, наваливаясь одна на другую, бормотали:
— Кто же это, кто?
Старостиха, всхлипывая, крестилась и точно молитву читала, повторяя:
— Ему не надо — кто. Ему ничего не надо!
Влажный ветер, стряхивая с деревьев листья, осыпал ими живых и мертвого.
Хлебников сипло ругался, а дьякон гудел:
— Это всё из-за вас, бабы…
День разгорался ярче, сырой воздух, становясь теплее, обдавал запахом бани, укропа. Я смотрел на мизинец Тимофея, жалобно высунувшийся из грязи, на его вспухший затылок, — дождь гладко причесал жесткие волосы, и под ними было видно синюю кожу.
— А где Кешин? — вдруг закричал огородник. — Зовите его!
— Сейчас я схожу, — услужливо предложил дьякон и пошел, тяжело шлепая по лужам босыми ногами. Я отправился за ним. На дворе дьякон тихонько сказал мне:
— Конечно, — это Хлебников… верно?
Я промолчал.
— Ты как думаешь?
— Не знаю кто…
— И я не знаю, конечно. Кто-нибудь убил же! Без озлобления — не убьешь. А кто злобился на него? Ага!
Дверь в квартиру Кешина была не заперта, мы вошли, оглянулись, — в полутемной комнате было тихо, пусто.
— Где же он? — бормотал дьякон. — Эй, Кешин!
На столе у окна, освещенная солнцем, лежала маленькая книжка, я взглянул в нее и прочитал на чистой странице крупные угловатые слова:
Обупокоенiи
новопреставлиннаго раба Семенна,
— Смотри-ко, — сказал я дьякону.
Он взял книжку в руки, приблизил к лицу, прочитал запись вслух и бросил книжку на стол.
— Обыкновенное поминанье…
— Его тоже Семеном зовут.
— Ну, так что? — спросил дьякон и вдруг посерел, вздрогнул, говоря:
— Стой — новопреставленного? Ново… Он выбежал в сени, на что-то наткнулся там, загремел и дико зарычал:
— У-у…
Потом в двери явилось его туловище, — он, сидя на полу, протягивал руку куда-то в сторону, пытался выговорить какое-то слово и — не мог, дико выкатывая обезумевшие глаза.
Я, испуганный, выглянул за дверь, — в темном углу сеней, около кадки с водою, стоял Кешин, склонив голову на левое плечо, и, высунув язык, дразнился. Его китайские усы опускались неровно, один торчал выше другого, и черное лицо его иронически улыбалось. Несколько секунд я присматривался к нему, догадываясь, что он повесился, но не желая убедиться в этом. Потом меня вышибло из сеней, точно пробку из бутылки, за мною вылез дьякон, сел на ступенях крыльца и жалобно забормотал:
— Вот, — а я на Хлебникова подумал… ах, господи!
По двору бегали бабы, на огороде кто-то выл.
— Скорей!
Шел Хлебников, держа в руке грязную галошу, и пророчески, громко говорил:
— Живущие беззаконно так же и умрут!
— Да будет тебе, Иван Лукич! — заорал дьякон. — Кешин-то повесился…
Какая-то баба охнула, и стало тихо. Хлебников остановился среди двора, уронил галошу, потом подошел к дьякону и строго сказал:
— А ты, зверь, меня оклеветал вслух, при всех! Меня!
Не заглянув в сени, он сел на крыльцо рядом с дьяконом, успокоительно говоря:
— Сейчас полиция придет!
Но, высморкавшись, добавил с грустью и благочестиво:
— О господи, векую оставил нас еси?
Потом спросил, косясь в темную дыру сеней:
— На поясе удавился, на шелковом?
Дьякон пробормотал:
— Отстань Христа ради…
Легкий человек
Утром, часов в шесть, ко мне на постель валится некая живая тяжесть, тормошит меня и орет прямо в ухо:
— Вставай!
Это — Сашка, наборщик, забавный мой товарищ, парень лет девятнадцати, рыжий, вихрастый, с зелеными глазами ящерицы и лицом, испачканным свинцовой пылью.
— Айда гулять! — кричит он, стаскивая меня с постели. — Кутнем сегодня, у меня — деньги, шесть двадцать, и — Степаха именинница! Где у тебя мыло?
Он идет в угол, к рукомойнику, ожесточенно моется, фыркает и, не умолкая, говорит:
— Слушай, — звезда — по-немецки — астра?
— Это, кажется, по-гречески.
— По-гречески? У нас, в газете, новая корректорша стихи печатает, подписывается — Астра. Фамилия у ней — Трушеникова, а зовут — Авдотья Васильевна. Хорошая дамочка, — красивая, только — очень толстая… Дай-ка гребенку…
Раздирая гребнем густую рыжую паклю на голове, он морщится, ругается и неожиданно, на полуслове, умолкает, внимательно рассматривая отражение своего лица в мутном стекле окна.
За окном, на кирпичной стене, мокрой от ночного дождя, играет солнце, красит стену. На воронке водосточной трубы сидит галка, чистит перья.
— Рожа у меня плохо выдумана, — говорит Сашка. — Гляди, какая галка нарядная! Дай-ка мне иглу с ниткой, я пуговицу пришью…
Он вертится, точно обожженный, так вертится, что ветер ходит, сдувая клочья бумаги со стола.
Потом, стоя у окна и неумело работая иглой, — спрашивает:
— Был такой король — Лодырь?
— Лотарь. Зачем он тебе?
— Смешно! Я думал — Лодырь, от него и пошли все лодыри! Сначала — пойдем в трактир, чаю напьемся, потом — к поздней обедне в монастырь, на монахинек поглядим — люблю монахинек! А — переспектива — это что?
Он набит вопросами, как погремушка горохом. Объясняю ему, что такое перспектива, и он, не дослушав, рассказывает:
— Ночью в типографию ввалился этот — фельетонист, — Красное Домино, конечно — пьяненький, как баба, и — пристал ко мне: какие у тебя переспективы?
Пришив к пиджаку пуговицу выше, чем следовало, он перекусывает нитку белыми зубами, облизывает красные пухлые губы и жалобно бормочет:
— Лизочка верно говорит, — надобно читать книжки, а то — так и умрешь мужиком, ничего не зная. А — когда читать? Вот и некогда!
— Ты поменьше бегай за девицами…
— Али я — мертвый? Не старик же я! Погоди, — женюсь — перестану!
И, потягиваясь, он сладко мечтает:
— Женюсь на Лизочке. Эх, и модница же! У нее, брат, платье есть эдакое — барежевое, что ли, — ух! До того она хороша в нем, что у меня даже ноги трясутся. Так бы всю и съел!
Играя роль солидного человека, я замечаю:
— Смотри, тебя не съели бы!
Он самонадеянно ухмыляется, встряхнув кудрями.
— Намедни у нас в газете студенты спорили: один говорит — любовь дело опасное, а другой — нет, безопасное! Ловкачи! Девицы студентов любят, всё равно как военных.
Выходим на улицу, — булыжники мостовой, омытые дождем, блестят, как черепа лысых чиновников. Небо загромождено клочьями снежно-белых облаков, среди облачных сугробов гуляет солнце. Крепкий осенний ветер гонит людей по улице, точно увядшие листья, толкает нас, свистит в ушах. Сашка ежится, засунув руки глубоко в карманы промасленных штанов, на нем легкий летний пиджачок, синяя рубаха, истоптанные рыжие сапоги.
По небу полуночи ангел летел
— читает он в такт шагам. — Люблю эту штуку! Который написал?
— Лермонтов.
— Я его всё с Некрасовым путаю.
И долго на свете томилась она,
Желанием чудным полна.
Прищурив зеленые глаза, он повторяет вполголоса, раздумчиво:
— Ах ты, господи! Как я это понимаю хорошо! До того даже, что сам бы полетел… «желанием чудным»…