— Что ж мне такого сказать?
Это было признание банкротства, объявление своей несостоятельности, он как бы обрезал все связующие нити. Рядом шагали два чужих человека, каждый из которых думал о втором, об их отношениях, о причине молчания. И вдруг отчуждение переросло во враждебность. Каждый чувствовал свое вероломство: вот ведь идут бок о бок и молча думают, и ни один не открывает другому своих мыслей. И чем дольше они молчали, тем было хуже для них. В отчаянии Либоц сорвал первое попавшееся растение и с наигранным интересом воскликнул:
— Смотри, какой замечательный цветок!
Карин уловила и наигранность, и подачку, а потому не стала ни смотреть в ту сторону, ни отвечать, она даже ускорила шаг, словно хотела сбежать от всего этого.
Либоц нагнал ее с ощущением, что ему дали отставку, уверенный, что все кончено, и думая о том, где же теперь будет обедать, если дорога к Асканию заказана, прикидывая, попадет ли история в газеты и что скажут горожане. Он настолько живо вообразил себе новый расклад, что пошел медленнее и на самом повороте отпустил Карин вперед, так что она скрылась из виду. Впрочем, он посчитал это совершенно естественным: невеста порвала с ним, между ними все кончено, ну и слава Богу. Он присел на камень, снял шляпу, утер пот со лба, но не заплакал; более того, Либоц испытал такое облегчение и такую несказанную радость от своего одиночества и обретения прежнего себя, что принялся, насвистывая, рисовать что-то на земле.
«Удивительная все-таки штука жизнь! — думал он. — Право слово, удивительная!»
Тут, однако, потянуло ветерком, и на адвоката напал страх, Либоц поднялся с камня и тронулся дальше, причем стоило ему миновать вместе с тропой поворот, как он увидел Карин: она стояла, прислонившись к дереву, и плакала.
Они стали плакать вместе, безмолвно, в отчаянии оттого, что оба не годятся друг для друга, не знают, чем занять другого, пока у Карин в конце концов не вырвалось:
— Вот не гадала, что будет так тяжко!
— Да уж, горше муки не придумаешь! — согласился Либоц. — Давай на некоторое время разойдемся в разные стороны, ты пойдешь по дороге, а я напрямик, через поля, и встретимся у левады.
Предложение было диковинное, но хорошее, и его приняли. Адвокат погрузился в свой процесс, стал самим собой и снова верно воспринимал окружающее, выслушивал свидетелей, выступал перед судом и умудрялся убедить противную сторону, что было возможно лишь среди полей, где ее представители отсутствовали.
Дойдя до изгороди, где его ожидала Карин, он посчитал совершенно естественным заговорить о том, что переполняло его душу, и без какого-либо вступления принялся излагать суть тяжбы. Правда, дело касалось всего лишь собственности на землю и в нем затрагивались такие вопросы, как поддержание в хорошем состоянии строений и пастбищ, прокладка мостов и прочая, но, рассуждая о работе, адвокат воодушевлялся, легко заполнял пустоту и проявлял себя в самом выгодном свете. Теперь Карин слышала человеческий голос, непривычное для нее одиночество заселили люди, а ее жених вызывал восхищение. Девушка подкидывала Либоцу мелкие вопросы, которые побуждали адвоката продолжать рассказ, и настолько вдохновила его, что, закончив изложение одного дела, он взялся за другое, в котором ему сопутствовал большой успех. К сожалению, дело было длинное, запутанное и утомительное из-за множества имен, но Либоц разговорился до испарины, Карин легче шагалось (она шла словно под барабанный бой), и так они добрались до Грёндаля. Было лишь одиннадцать часов, все было закрыто до двух, то есть до самого обеда. Время тянулось безумно медленно. Спустившись к лесному озерку, они искали в воде уклеек, бросались в них камушками, собирали ирисы, однако всех этих развлечений им хватило на час, после чего совместные занятия опять иссякли. Впрочем, оба получили предупреждение о том, как опасно молчать, а потому болтали ни о чем, заново обсуждали старые темы и, ловя себя на плагиате, не могли встречаться взглядами. Им было стыдно друг перед другом, перед самими собой, и все же призрак молчания гнал их вперед, так что под конец они невольно стали говорить глупости, бередить раны, чего вовсе не хотели. Особенно неудачно выступал Либоц.
— Удивительно, что у всех сапожников фамилия Андерссон, — сказал, например, он, только чтобы не молчать.
— Мой отец тоже был сапожником, а у него фамилия Лундберг, — не без добродушного юмора ответила Карин.
— Ой, милая, я не знал, у меня и в мыслях не было тебя обидеть.
— Конечно, не было, — отозвалась Карин, уверенная в добром сердце жениха, да и вообще они пока пребывали в раю, где нет места дурному мнению о ближнем, а потому не могли поссориться, ведь ссоры возникают тогда, когда нет больше доброго мнения и добрых намерений.
Наконец и Карин вынуждена была покопаться в своем запасе, чтобы извлечь тему для разговора, и ей пришли в голову Асканий и его гости.
— Как бы то ни было, а этот Черне интересный мужчина, — заметила она.
Либоц мог бы увидеть тут напоминание о том, насколько скучен он сам, но адвокат предпочел ухватиться за прокурора как предмет беседы и с присущим ему дружелюбием стал расписывать достоинства Черне, подкрепляя свои слова примерами из жизни. Карин тоже включилась в расхваливание, словно на торгах, так что Черне предстал в виде светлого ангела, в виде мученика, а его трагическая судьба с фальшивым векселем взывала к тому, чтобы простить ему мелкие чудачества…
Разумеется, это всего лишь мелкие чудачества! Тут они сделали паузу, и тогда их осенило, что на самом деле прокурор страшный человек, и оба прониклись убеждением, что он может в любую минуту убить Аскания. Карин вознамерилась было оставить эту тему, но Либоц не поддержал невесту, а принялся развивать идею о трагической судьбе Черне дальше и ужаснулся преступлению, которое исковеркало душевную жизнь невинного человека, затронуло несколько поколений и отразилось на детях и внуках. Затем адвокат ринулся обсуждать норвежский вопрос, походя коснулся всеобщего избирательного права и углубился в идею пропорционального представительства, во все это время не решаясь взглянуть на часы, дабы его не заподозрили в нетерпении.
Издали донесся бой часов на церковной башне: час дня. Итак, ждать осталось еще час.
Либоц впал в уныние — прежде всего потому, что надоедал Карин тяжбами и политикой; говорить о людях (на единственно интересную для него тему) он не хотел, тем более что сидеть и нахваливать разных прохвостов казалось ему в конечном счете не менее унизительным, чем поносить их. Он устал и проголодался, испытывал апатию и пустоту; на мгновение его даже потянуло пустить себе кровь, чтобы освежиться, потом — прыгнуть в озеро, но он, не сделав ни того ни другого, предложил:
— Может, походим?
Они немного походили и снова сели… принялись рассматривать муравейник, спрашивая себя, как живется сим крохотным созданиям, каким они видят свой мир. В десятый раз покидали в воду камушки, позадирали головы к верхушкам сосен, словно прикидывая, не повеситься ли на них. Попадать в уклеек они больше не пытались, поскольку эта тема была исчерпана, сорванные ирисы увяли, и их выбросили, однако же призрак молчания продолжал подстегивать жениха и невесту плеткой, как только у них уставали ворочаться языки. Впрочем, оба отдавали себе отчет в том, что не следует винить в скуке и печали другого; оба считали их совершенно естественными, хотя не решались обсуждать ни это настроение, ни свои отношения, ибо тема была слишком щекотливая, не терпящая разбора и касательства.
Между тем наступило два часа, и под черемухой стоял накрытый стол. Народу не было ни души, и привычная к суматохе и оживлению Карин высказала недовольство такой уединенностью, Либоц же считал эту возможность побыть вдвоем идеальной, но не стал возражать, поскольку хотел во всем потакать невесте. По той же причине он предоставил Карин право выбрать блюда, и когда та увидела в карте кушаний спаржу, у нее вырвалось:
— Интересно, какая она на вкус!