Он действительно угас, но тут же воспламенился от камфоры, после чего начался полнейший сумбур. Мозг, словно порожний жернов, работал вхолостую, рассыпая кругом искры и надеясь сгореть от одной из них.
— «Вход воспрещен для всех, кроме посетителей фабрики» — эту фразу я читал на доске объявлений шесть лет кряду. Я так и не выяснил, грамотно ли она составлена, но мне по сей день сложно взять в толк этот «воспрещенный вход для всех, кроме». На мой взгляд, люди вообще думают по-разному и совершенно по-разному воспринимают одни и те же слова. Помнится, она могла рассердиться, если я говорил какую-нибудь любезность. Я, бывало, задумывался почему: то ли недослышала, то ли придала моим словам инакий смысл, а может, я сам слукавил и, питая в эту минуту враждебные чувства к жене, скрыл их под комплиментом. Она же не преминула раскусить меня и обидеться, отчего и я в свою очередь обиделся на то, что она разгадала мою хитрость. Ох, как все-таки наша жизнь и наше общение напоминают игру в кошки-мышки! А мне-то казалось, что людей можно и нужно воспринимать органами чувств. Мне нравился один приятель, и я вообразил, будто он тоже испытывает ко мне симпатию; разумеется, он был вероломен и, принимая от меня услуги, платил за них предательством. Я отчасти знал об этом и прощал его — до тех пор, пока не обнаружил, что он зашел слишком далеко. Окончательно раскрыл мне глаза на его коварство наш общий друг, заметив: «Удивительно, что ты всегда отзываешься о господине Икс хорошо, а он всегда говорит о тебе гадости!» От такой неожиданности чувства мои пришли в смятение, меня стало кидать из стороны в сторону, однако в итоге я пришел к той же приязни, с которой начал. В виде объяснения я внушил себе, что обязан сему господину, поскольку каким-то диковинным образом причинил ему неудобство: то ли мы, сами не подозревая об этом, приходимся друг другу родней, то ли между нами со времен предков встала кровная месть, то ли — а мне иногда чудилось нечто подобное — отдаленное сходство его с моей матушкой вынуждает меня терпеть от него всякое… Помню, со мной учился в одном классе мальчик, с которым мы были так похожи, что нас путали учителя и даже мой собственный дядя принимал его за меня. Мы держались вместе, хотя не испытывали взаимной симпатии, нас тянуло друг к дружке, хотя мы вовсе не стремились к этому (подобное скорее отталкивается от подобного, нежели притягивается к нему). И вот в один прекрасный день он умер; не печалясь о нем, я, однако, ощутил утрату. Будучи приглашен на похороны, я оделся и пошел к нему, но, прежде чем дернуть за шнурок звонка, вдруг раздумал и поворотил назад — и вовсе не потому, что испугался трупа. Ну-ка, попробуйте объяснить все это! Только учтите: мы точно не были незаконнорожденными братьями. Вероятно, нас объединяла общность материи, поскольку, по словам Шекспира, «мы созданы из вещества того же, что наши сны»[49], или же все объясняется тем, что наша жизнь — «это повесть, рассказанная дураком, где много и шума и страстей, но смысла нет»[50]. У меня был период, когда я вовсе не читал газет, и мне интересно было слушать своих домашних и сравнивать, насколько по-разному они читают одно и то же. В статье, скажем, шла речь о моем последнем путешествии. Супруга, с которой мы в то время ладили, вычитала из нее одни только хвалы мне. Теща же, которая терпеть меня не могла, выразила сожаление (впрочем, смешанное с радостью) по поводу несправедливости ко мне репортеров. А газету они, обрати внимание, читали одну и ту же. Мой музейный начальник поздравил меня с признанием, поскольку не видел с моей стороны ни малейшей опасности; мой товарищ по службе во всеуслышание заявил, что писать подобные вещи неприлично, и призвал меня подать на газету в суд; мой лжедруг, который считал мои поездки никчемными, нашел статью в целом справедливой и утверждал, что мне следует чувствовать себя польщенным. И так далее и тому подобное! Когда же я впоследствии прочел газету сам, передо мной предстал краткий и бесцветный отчет, которому каждый из читателей придал собственную окраску в зависимости от своего умонастроения. Так-то вот!.. В Конго один друг, воспользовавшись моей болезнью, натворил совершенно непростительных вещей: сначала надул меня с ценными бумагами, а потом занял и мою должность, и мою квартиру. Выздоровев, я посетовал на происшедшее кое-кому из своего окружения. И тут все дружно ополчились против меня, дескать, он замечательный человек, они ни за что не поверят, чтоб он был способен на такие поступки… и в конце концов все дело обернулось не в мою пользу. Я превратился в клеветника, в бесстыжего шалопая, отплатившего лучшему другу черной неблагодарностью. А когда я попробовал защитить себя и представить доказательства, их не пожелали принять во внимание. Мне не дали защититься! Почему? Да потому, что моих приятелей ослеплял собственный интерес: тот человек был им нужен, а я — нет. Зачастую стало едва ли не правилом, что вину возлагают на невиновного, лишая его при этом возможности обелить себя. Согласен, иногда приходится молча страдать, если единственный способ защиты — обвинить противную сторону, которой придется мучиться и того больше. И все же страдальцам не позавидуешь, тем более что в наше время мученики не представляют ни для кого интереса и никому не служат назиданием… По-моему, воровство — не худший грех, хотя оно считается делом весьма недостойным. Была у меня служанка, которая повадилась таскать книги. Будучи человеком здравомыслящим, я разобрался в этом деле и понял, что должен простить ее. Поскольку мне не хватало места на полках, я складывал менее ценные книги на пол в углу. Служанка решила, что я побросал в эту кучу все ненужное и стала давать книги другим; я книг не спрашивал, и со временем прислуга молча «заявила на них свои права», а коль скоро она одалживала эту литературу знакомым и требовала ее возвращения, то постепенно вообразила себя ее законной владелицей. Я тоже иногда так присваивал книги, ведь с интеллектуальной собственностью люди привыкли обращаться более вольно, нежели с какой иной. Книги созданы для чтения, а потому их дают почитать одним, потом они переходят к другим — и более не возвращаются. Им положено бродить по свету, а не лежать без движения. Ага! вот я и наступил себе на любимую мозоль! Мне по-прежнему жалко утраченной Северо-Западной Германии, но путеводитель имеет не столько интеллектуальную ценность, сколько практическую. И в данном случае меня задела не сама пропажа, а женина угроза: «В жизни больше не возьму у тебя ни одной книги!» Ум за разум заходит, стоит только задуматься…
Тут в течении болезни произошел перелом. Рана стала гореть, боли усилились, и в психическом состоянии больного наступил новый период. Музейщику казалось, что боли в чем-то обвиняют его, отчего он начал упрекать себя и искать оправданий. В мозгу то и дело возникали новые тягостные воспоминания, пытки вынуждали больного к признанию вины, после чего он либо пытался объяснить свои поступки, приводя смягчающие обстоятельства, либо выносил приговор самому себе.
— Иногда ты совершаешь поступки, не поддающиеся объяснению, и теперь мне как раз вспомнилось одно такое дело. — У больного вдруг резко покраснели уши, это спазм сосудов не давал крови притекать к щекам. — Однажды знакомый художник показал мне небольшую картину, и мне безумно захотелось иметь это произведение искусства, захотелось настолько сильно, что желание мое превратилось в неодолимую страсть, какую человек испытывает от любви, а животное — от течки. Я знал, что не могу позволить такую покупку, но под воздействием своей настоятельной потребности внушил себе, что в скором времени у меня появятся деньги заплатить за холст. Такое состояние называют надеждой, вернее, чаяниями. Я попросил живописца продать мне картину в кредит и, когда тот согласился, уверовал, будто она моя. Мы часто обедали вместе, и мой приятель за несколько месяцев ни словом не обмолвился о долге. Я между тем способствовал получению художником одного заказа, за что тот меня душевно благодарил, и эта его благодарность притупила мое ощущение долга перед ним. Спустя полгода он смущенно и крайне осторожно напомнил мне про должок. Это напоминание задело меня за живое — не потому, что я считал долг отплаченным услугой, а скорее потому, что привык числить полотно своей собственностью. Теперь картина стала вызывать у меня отвращение, и я подарил ее, таким образом как бы списав долг со своего счета, в результате чего мы с художником умудрились еще года два встречаться, не заикаясь про сделку. Постепенно и картина, и долг выветрились из моего сознания. Когда же я со временем оказался при деньгах, живописца и след простыл. Но вот по прошествии еще нескольких лет я зашел поискать одного человека в кафе — и нашел своего добряка кредитора, сидевшего с другим моим знакомым. Я подсел к их столику, однако заметил, что либо я тут нежеланный гость, либо они только что говорили обо мне. Разговор продолжал идти помимо меня, и мой художник, вроде бы не имея в виду ничего конкретного, обрушился на людей, которые покупают картины, а потом за них не платят. «Чистое мошенство, правда?» — сказал он, обращаясь уже напрямую ко мне. «Ясное дело, мошенство!» — подхватил я, причем без всякой задней мысли, настолько я забыл про свою покупку. Художник пригляделся ко мне, видимо, пытаясь определить, что со мной: то ли я рехнулся, то ли проявляю циничную наглость. Я этого сразу не сообразил и даже не пошевелился, когда на меня с нехорошей ухмылкой воззрился и второй приятель. А потом они и дальше говорили так, будто меня там нет; почувствовав себя лишним, я встал и ушел. На улице мне не давала покоя одна-единственная мысль: за что они на меня рассердились?.. Тогда я так ничего и не понял, а дошло до меня лишь теперь, спустя двадцать лет! Отвратительно, просто отвратительно! То же самое можно сказать обо всем остальном. Понять только теперь, когда художник уже умер, причем умер в нищете, и заплатить ему долг слишком поздно!.. Я читал у Платона, что усопших пускают на тот берег, только если их простили люди, с которыми они поступили несправедливо. Как ты думаешь, Софи, он простил меня?