Феклуша. Нет, записочку приготовил. Вот.
Карл (читает). «Прошу никого не винить в моей смерти. Завещания нет. Слуге Ивану выдать пятьсот рублей. Генрих Тиле». Так. Это вы сами придумали пятьсот рублей Ивану?
Феклуша. Сам.
Карл. Нет — но вы гениальный мошенник, Феклуша: беру обратно все, что когда-нибудь говорил вам неприятного. И я знаю почерк Генриха — это шедевр. Изумительно. И бумага его!
Феклуша. Его, из стола. Давайте записочку.
Карл. Вам сколько лет, Феклуша, — сорок? Так я должен сказать вам, Феклуша, что вы сорок лет были болваном! Такой талант зарывать в землю! Непроходимо глупо, господин Феклуша! — с таким умением подделывать почерки вы давно могли бы составить состояние.
Феклуша. Давайте записочку.
Карл (прячет записочку в бумажник). А вот это уже нет, шалости. Покажете полис, тогда получите и ваше произведение: тогда оно будет в надежных руках. Компренэ, господин Феклуша?
Феклуша (колеблется). Ну, хорошо. Вы тоже очень большой мошенник, Карл Эдуардович.
Карл (равнодушно). Так себе. Надо же как-нибудь жить, Феклуша, на улице деньги не валяются. Дайте мне миллион и тогда требуйте честности, а ездить на извозчике, пока вы будете катать в автомобилях — слуга покорный. Но бойтесь одного, Феклуша, — жадности: вот что губит нашего брата… А вот и Лизочка. Ну как, Лизетт, пролила слезу?
Елизавета. Карл, это ужасно.
Карл. Что такое, Лизетт? Привидения?
Елизавета. Не смейся. Одна комната оклеена обоями только наполовину, сор, известка, паутина: что это за комната? Я забыла, что он говорил тогда… что это за страшная комната?
Карл. Не знаю, у Генриха много нелепых фантазий. Кажется, детская… (Смеется.) Для твоих неродившихся детей, Лизетт!
Феклуша. Да, детская. Генрих Эдуардович тогда сгоряча не велели ее трогать, да так и забыли, должно быть,
Елизавета. Выйди отсюда, Карл, и попроси с собою Александрова, я хочу остаться одна. Тебе не трудно?
Карл. Нисколько. Пойдемте-ка, господин Феклуша, поболтаем. Вы сегодня очаровательны, как невеста, Феклуша, я в вас влюблен. Тогда позови, Лиза.
Выходят. Елизавета одна, держит в руках кружевной носовой платок. В ушах большие бриллианты.
Елизавета. Как это странно: уже три года прошло, умерли и похоронены муж и ребенок, а здесь все то же, и квартира ждет меня. Кто же я? Я — Лиза. Нарочно, я только что приехала из Москвы… тогда приехала и пришла к Генриху, а его нет дома, и я жду. Тогда я могла входить прямо и ждать. Генрих, я жду тебя!
Молчание.
Генрих, я жду тебя.
Молчание. Елизавета плачет.
Я люблю тебя, Генрих! Я рада целовать стол, за которым ты сидишь, целовать пол, по которому ты ходишь, целовать комнату, в которой я сама не захотела жить. Сама? Не знаю. А кто же, если не я сама? Я люблю тебя, Генрих. Клянусь Всемогущим Богом, я люблю тебя, Генрих, и никого не любила, кроме тебя, и никого не звала, кроме тебя! Ты сильный, и ты не прощаешь: ты выгнал меня вон, когда я постучалась в твою дверь: пойди прочь, сказал ты. Пойди прочь, недостойная Елизавета! — сказал ты и закрыл дверь. И я ушла. Я люблю тебя, Генрих. (Плачет.) Отчего же ты так печален, Генрих, если ты не любишь меня? Вчера ты шел по набережной и думал, что ты один, а я ехала в карете и тихонько смотрела на тебя в окно: ты был так печален! И я влюбилась в тебя, как девочка, а ты думал, что ты один — шел печально и не видел никого. Может быть, ты тоже плакал, Генрих? Может быть, ты также думал о неродившихся детях? О, какое ужасное слово: неродившиеся дети! Кто не родился? Кто не увидел света? Кого здесь ждали и кто не пришел? Кто не родился? Кто не пришел? Генрих! Генрих!
Молчание.
Боже, сотвори так, чтоб душа моя осталась здесь, чтобы она сделалась воздухом, который обнимет его! Он придет, печальный, — и вдруг ему станет тепло, он улыбнется и скажет: отчего так хорошо в этой комнате? Как хорошо! Кто целует меня? Это ты, Лиза? Это ты, Лиза?.. (Плачет.) Твоя мама, которая умерла давно и не может проклясть меня, потому что умерла давно, учила тебя играть; ты был маленький, и она сама переставляла твои пальчики — тогда у тебя были маленькие пальчики. Потом ты играл мне, — я сидела вот здесь, а ты играл, и ты хотел, чтобы я смеялась, а мне вдруг стало так печально и страшно — я вдруг возненавидела тебя и твою квартиру — возненавидела твою маму — мне стало печально и страшно! Тогда я ничего не понимала, я уехала в Москву, а теперь я знаю: ты играл о неродившихся детях, твой смех был печалью — Генрих, зачем ты играл мне? Кто не родился? Кто не увидел света? Кого здесь ждали — ждали — ждали — и кто не пришел? Генрих! (Плачет.) Я люблю тебя, Генрих! (Плачет. Становится на колени и опускает голову на клавиши рояля. Встает, оправляет волосы и лоб, как бы стирая что-то с лица; зовет:) Карл!
Входят Феклуша и Карл.
Карл. Что, уже домой? Пора. Черт знает, что такое, Лиза: только сейчас я хвастал Феклуше своим здоровьем — и вдруг в сердце пренеприятнейший перебой! Как ты думаешь, это не может быть пороком сердца?
Елизавета. Не думаю. Едем же. До свидания, Александров.
Карл. Да и я не думаю, чтобы порок, но ужасно неприятно. Нет, к черту все, завтра же за массаж! Прощайте, Феклуша, и, пожалуйста, эти дни не тревожьте меня, я буду отдыхать, а через недельку заходите. Или лучше я вам сам напишу, когда прийти…
Елизавета. Идем же, Карл!
Карл. Да подожди ты! Я по два часа тебя жду, можешь же и ты подождать меня одну минуту! — Так помните же, Александров, я сам напишу, когда зайти. Только чтобы все было готово: понимаете? Пора перестать быть таким глупцом, у вас дети. Ну… идем. Недостает теперь еще Генриха встретить: черт побери твои фантазии, Лиза!
Выходят.
Феклуша (говорит в прихожую). Дверь закрывается сама, Карл Эдуардович.
Голос Карла. Я знаю. Прощайте.
Феклуша. Прощайте. (Феклуша один. Садится у стала, вынимает из кармана конверт и из него аккуратно сложенную бумажку, читает:) «Прошу никого не винить в моей смерти. Завещания нет. Слуге Ивану прошу выдать пятьсот рублей. Генрих Тиле». Так, превосходно-с. Он думает, что у меня одна записочка, а у меня две: дурак Карлуша. Жаден, а дурак. И не заметил, что на той числа нет, а этот не может числа не поставить — дурак Карлуша. И «эр» там написано с отличкой от его почерка, тоже не видал от жадности. Вот такие-то попадаются, дураки — правду этот говорит. (Подходит к зеркалу, вынимает гребешочек и причесывается, стряхивая волосы.) Лезут, проклятые! Должно быть, чахотка — холодно и потею… ну, так я ж тебе покажу мою чахотку! (Ходит по комнате, презрительно разглядывая вещи.) Я тебе покажу! (Пробует открыть запертый стол, перебирает бумаги, презрительно отшвыривая их.) Порядок! Мошенники! Я тебе покажу твой порядок! (Садится у стола и размахивает руками.) А хорошо бы под Николаевский мост мину подложить и взорвать — чтобы все полетели к чертовой матери. Да. А можно и под весь город мину подложить, в десять тысяч пудов… тогда и сам полетишь к черту. Нет, отчего же сам? Провод можно сделать до Шувалова и кнопку где-нибудь на дереве, в лесочке: нажал раз — вот все и полетели к черту. А придется-таки мне в сумасшедший дом: вертелся, вертелся, а теперь не отверчусь. Нет! Шалишь! (Задумывается.) Бить там будут, здорово бьют там, говорят, ребра ломают — вот это неприятно. И стол, говорят, плохой: сумасшедший-то не понимает, а жаловаться начнет, сейчас ему ребро пополам: не ври! Сумасшедший никаких прав не имеет, вот это несправедливо, куда закон смотрит. Конечно, можно и тихо сидеть, тогда тебя никто не тронет, да и сторожа тихих любят: тоже небойсь немало намучились ребятки. Ох, не мало! Ну, да, тихо! (Встает и начинает ходить все быстрее.) Хорошо говорить тебе? тихо. Да. Тебе хорошо, а мне нехорошо. Да. А мне нехорошо… (Кружится бестолково по комнате, невнятно бормочет, не замечает вошедшего Генриха Тиле.)