— Что ж, может, и красть буду… Сказано, что не христианка.
Купец качнул головой, сел и, подавшись туловищем к соседу, громко сказал:
— Вот попадется такая баба, так все руки об нее обломаешь, а с места не сдвинешь.
— Они и толстые которые, господин судья, не все честные бывают… — вступилась Пустошкина. — Намедни к нам один толстый пришел, вроде их, напил, набезобразил, нагулял, а потом в заднюю дверку хотел уйти, — спасибо, застрял. «Я, говорит, воском и свечами торгую и не желаю, чтобы святые деньги на такое поганое дело ишли», а сам-то пьян-распьянехонек. А по-моему…
— Молчите, свидетельница!
— Просто они жулик, больше ничего. Вот тебе и толстые!
— Молчите, свидетельница, а то я прикажу вас вывести. Вам что еще угодно, господин прокурор?
— Позвольте мне… Свидетельница Караулова, я понял, Что это у вас кличка Груша, а зовут вас все-таки Пелагеей. Следовательно, вас крестили; а если вас крестили по установленному обряду, то вы христианка, как это и значится, наверное, в вашем метрическом свидетельстве. Таинство крещения, как известно, составляет сущность христианского учения…
Прокурор, овладевая темой, становился все строже.
— Сейчас заговорит о паспорте… — шепнул председатель и перебил прокурора: — Свидетельница, вы понимаете: раз вас крестили, вы, значит, христианка. Вы согласны?
— Нет.
— Ну вот видите, прокурор, она не согласна. Становилось досадно. Пустяки, бабье вздорное упрямство тормозило все дело, и вместо плавного, отчетливого, стройного постукивания судебного аппарата получалась нелепая бестолковщина. И к обычному тайному мужскому презрению к женщине примешивалось чувство обиды: как она ни скромничает, а выходит, как будто она лучше всех, лучше судей, лучше присяжных заседателей и публики. Электричество горит, и все так хорошо, а она упрямится. И никто уже не смеется, а ремесленник с выщипанной бородкой внезапно впал в тоску и говорит: «Вот я тебя гвозда-нул бы разок, так сразу бы поняла!» Сосед, не глядя, отвечает: «А тебе бы, братец, все кулаком; ты ей докажи!» — «Молчите, господин, вы этого не понимаете, а кулак тоже от господа дан». — «А бороду где выщипали?» — «Где бы ни выщипали, а выщипали…» Судебный пристав шипит, разговоры смолкают, и все с любопытством смотрят на совещающихся судей.
— Послушайте, Лев Аркадьич, ведь это бог знает что такое! — возмущается член суда. — Это не суд, а сумасшедший дом какой-то. Что мы судим ее, что ли, или она нас судит? Благодарю покорно за такое удовольствие!
— Да вы-то что? Что ж, я нарочно, по-вашему? — покраснел председатель. — Вы поглядите на эту, на толстую, на Кравченко, — ведь она глазами ее ест. Ведь они тут новую ересь объявят, а я отписывайся! Благодарю вас покорнейше! И не могу же я отказывать, раз уж позволили… Вам угодно что-нибудь сказать, господин присяжный заседатель? Только, пожалуйста, покороче, — мы и так потеряли уже полчаса.
Молодой человек необыкновенно интеллигентного, даже одухотворенного вида; волосы у него были большие, пушистые, как у поэта или молодого попа; кисть руки тонкая, сухая, и говорил он с легким усилием, точно его словам трудно было преодолеть сопротивление воздуха. Во время переговоров с Карауловой он страдальчески морщился, и теперь в тихом голосе его слышится страдание:
— Это очень печально, то, что вы говорите, свидетельница, и я глубоко сочувствую вам; но поймите же, что нельзя так умалять сущность христианства, сводя его к понятию греха и добродетели, хождению в церковь и обрядам. Сущность христианства в мистической близости с богом…
— Виноват… — перебил председатель. — Караулова, вы понимаете, что значит мистический?
— Нет.
— Господин присяжный заседатель! Она не понимает слова «мистический». Выражайтесь, пожалуйста, проще: вы видите, на какой она, к сожалению, низкой ступени развития.
— Лик Христов — вот основание и точка. Небо раскрылось после обрезания, и нет ни греха, ни добродетели, ни богатства. Прерывистый, задыхающийся шепот — вот эмбрион всех сфинксов…
— Господин присяжный заседатель! Я тоже ничего не понимаю. Нельзя ли проще?
— Проще я не могу… — грустно сказал заседатель. — Мистическое требует особого языка… Одним словом, — нужна близость к богу.
— Караулова, вы понимаете? Нужна только близость к богу — и больше ничего.
— Нет. Какая уж тут близость при таком деле! Я и лампадки в комнате не держу. Другие держат, а я не держу.
— Намедни, — басом сказала Кравченко, — гость пива мне в лампадку вылил. Я ему говорю: «Сукин ты сын, а еще лысый». А он говорит: «Молчи, говорит, мурзик, — свет Христов и во тьме сияет». Так и сказал.
— Свидетельница Кравченко! Прошу без анекдотов! Вам еще что нужно, свидетель?
Свидетель, частный пристав в парадном мундире, щелкает шпорами.
— Ваше превосходительство! Разрешите мне уединиться со свидетельницей.
— Это зачем еще?
— Относительно присяги, ваше превосходительство. Я в ихнем участке, где ихний дом… Я живо, ваше превосходительство… Она присягу сейчас примет.
— Нет, — сказала Караулова, немного побледнев и не глядя на пристава.
Тот повернул голову, грудь с орденами оставляя суду:
— Нет, примете!
— Нет.
— Посмотрим…
— Посмотрите…
— Довольно, довольно!.. — сердито крикнул председатель. — А вы, господин пристав, идите на свое место: мы пока в ваших услугах не нуждаемся.
Щелкнув шпорами, пристав с достоинством отходит. В публике угрюмый шепот и разговоры. Ремесленник, расположение которого снова перешло на сторону Карауловой, говорит: «Ну, теперь держись, баба! Зубки-то начистят, — как самовар, заблестят». — «Ну, это вы слишком!» — «Слишком? Молчите, господин: вы этого дела не понимаете, а я вот как понимаю!» — «Бороду-то где выщипали?» — «Где ни выщипали, а выщипали; а вы вот скажите, есть тут буфет для третьего класса? Надо чирикнуть за упокой души рабы божьей Палагеи».
— Тише там! — крикнул председатель. — Господин судебный пристав! Примите меры!
Судебный пристав на цыпочках идет в места для публики, но при его приближении все смолкают, и так же на цыпочках он возвращается обратно. Репортер с жадностью исписывает узенькие листки, но на лице его отчаяние: он предвидит, что цензура ни в каком случае не пропустит написанного.
— Как хотите, а нужно кончить! — говорит член суда. — Получается скандал.
— Пожалуй, что… Ну что еще вам нужно, господин защитник? Все уже выяснено. Садитесь!
Изящно выгнув шею и талию, обтянутую черным фраком, защитник говорит:
— Но раз было предоставлено слово господину товарищу прокурора…
— Так и вам нужно? — с безнадежной иронией покачал головой председатель. — Ну хорошо, говорите, если так уж хочется, только, пожалуйста, покороче!
Защитник поворачивается к присяжным заседателям.
— Остроумные упражнения господина товарища прокурора и частного пристава в богословии… — начинает он медленно.
— Господин защитник! — строго перебивает председатель. — Прошу без личностей!
Защитник поворачивается к суду и кланяется:
— Слушаю-с.
Затем снова поворачивается к присяжным, окидывает их светлым и открытым взором и внезапно глубоко задумывается, опустив голову. Обе руки его подняты на высоту груди, глаза крепко закрыты, брови сморщены, и весь он имеет вид не то смертельно влюбленного, не то собирающегося чихнуть. И присяжные и публика смотрят на него с большим интересом, ожидая, что из этого может выйти, и только судьи, привыкшие к его ораторским приемам, остаются равнодушны. Из состояния задумчивости защитник выходит очень медленно, по частям: сперва упали бессильно руки, потом слегка приоткрылись глаза, потом медленно приподнялась голова, и только тогда, словно против его воли, из уст выпали проникновенные слова:
— Господа судьи и господа присяжные заседатели! И дальше он говорит совсем необыкновенно: то шепчет, но так, что все слышат, то громко кричит, то снова задумывается и остолбенело, как в каталепсии, смотрит на кого-нибудь из присяжных заседателей, пока тот не замигает и не отведет глаз.