Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Послышался плач старухи.

— Какой сын? Какой?

Только несколько мгновений спустя до меня дошло, что старуха произносит английские слова.

— Джуссодра! — сказали мужчины и открыли перед ней дверь.

Она опустилась на корточки и, оставаясь в таком положении, начала приближаться ко мне, плача и скрипуче выкрикивая какие-то слова на английском и на хинди. Ее бледное лицо было растрескавшимся, как высыхающая грязь; серые глаза обволакивала муть.

— Джуссодра все расскажет вам про вашего деда, — сказали мужчины.

Джуссодра тоже была на Тринидаде; она знала моего деда. Нас обоих отвели от святилища к хижине. Меня усадили на одеяло, расстеленное на чарпое, и Джуссодра, сидя на корточках у моих ног, стала излагать родословие моего деда и со слезами пересказывать его приключения, а чиновник НАС переводил мне ее слова. Джуссодра прожила в этой деревне тридцать шесть лет, и за это время она успела отполировать свой рассказ, превратив его в настоящую индийскую кхису — сказку. Наверняка этот рассказ был всем известен, но все хранили вид торжественного внимания.

Еще молодым человеком (рассказывала Джуссодра) мой дед покинул эту деревню и уехал учиться в Бенарес, как поступали брахманы с незапамятных времен. Но мой дед был беден, его семья бедствовала, и времена были тяжелые; кажется, даже голод свирепствовал. Однажды мой дед повстречал человека, который рассказал ему о далекой стране Тринидад. На Тринидаде жили индийцы — рабочие; там требовались пандиты и учителя. Заработки там высокие, земля дешевая, а доплыть туда можно задаром. Человек, который разговаривал с моим дедом, знал, о чем толкует. Он был аркатиа — вербовщик; будь времена получше, его бы камнями прогнали вон из деревни, но теперь люди охотно прислушивались к подобным россказням. И вот мой дед подписал контракт на пять лет и отправился на Тринидад. Конечно, его не ждало учительское место; он стал работать на тростниковосахарном заводе. Ему дали комнату, его кормили; вдобавок он получал по 12 анн — 14 пенсов — в день. Это были хорошие деньги — даже сегодня неплохой заработок в этой части Индии: за общественные работы для безработных в районах бедствия правительство платит вдвое меньше. К тому же, мой дед прирабатывал и по вечерам — пандитом. Пандиты, прошедшие обучение в Бенаресе, были на Тринидаде в диковинку, и мой дед пользовался большим спросом. Даже саиб на заводе уважал его, и вот однажды саиб сказал: «Ты — пандит. Не можешь ли ты помочь мне? Я хочу сына». «Хорошо, — ответил мой дед. — Я сделаю так, что у вас появится сын». И когда жена саиба родила сына, саиб так обрадовался, что сказал моему деду: «Видишь эти тридцать бигха земли? Весь тростник с этой земли — твой». Мой дед собрал этот тростник и продал его за две тысячи рупий, а потом занялся торговлей на эти деньги. Успех притягивал новый успех. Однажды к деду подошел один состоятельный человек, давно уже обосновавшийся на Тринидаде, и сказал: «Я уже давно к вам присматриваюсь. Я вижу, вы далеко пойдете. У меня есть дочь, и я хочу выдать ее за вас. Я дам за нее три акра земли». Моего деда это не заинтересовало. Тогда тот человек сказал: «Я дам вам вагонетку. А вы сможете отдавать эту вагонетку внаймы и немножко зарабатывать на этом». Так мой дед женился. Дела у него шли в гору. Он построил два дома. Вскоре он настолько разбогател, что вернулся сюда, в эту деревню, и выкупил двадцать пять акров земли, принадлежавших его семье. А потом он опять отправился на Тринидад. Но он был неугомонным человеком. Прошло время, и он решил снова наведаться в Индию. «Возвращайся скорее», — сказали ему родные. (Эти слова Джуссодра произнесла по-английски; «вагонетку» она тоже назвала по-английски.) Но мой дед так и не увидел больше Тринидада. В поезде, по дороге в Калькутту, он заболел — и написал своим родным: «Солнце заходит».

Окончив рассказ, Джуссодра продолжала плакать, и никто не шевелился.

— Что мне нужно сделать? — спросил я у чиновника ИАС. — Она очень стара. Если я предложу ей денег, она обидится?

— Напротив, — возразил тот. — Дайте ей немного денег и попросите устроить каттху — чтение священных текстов.

Так я и сделал.

Потом принесли фотографии — такие же старые и забытые мною, как те идолы; и я снова ощутил, как сдвигаются все понятия времени и места, когда прикоснулся к ним и увидел — посреди бескрайней земли, к которой я сам не был ничем привязан, где мог с легкостью потеряться, — пурпурную печать тринидадского фотографа (с какой ясностью дом по его адресу встал перед глазами), сохранившую свою яркость на фоне выцветающих коричневых фигур, которые в моей пробужденной памяти, казалось, выцвели навсегда, принадлежа лишь воображению и уж никак не действительности вроде этой.

Я приехал сюда неохотно. Я не ожидал ничего хорошего, я испытывал страх. Вся скверна лежала на мне одном.

Кто-то еще хотел меня увидеть. Это была жена Рамачандры — она ждала меня в одной из внутренних комнат. Я вошел. Передо мной согнулась в поклоне закутанная в белое фигура; она ухватила меня за ноги, обутые в «вельдтшены», и заплакала. Она все продолжала плакать, не выпуская моих ног.

— Что мне теперь делать? — спросил я у чиновника НАС.

— Ничего. Скоро кто-нибудь войдет сюда и скажет ей, что не подобает так встречать родственника, что она должна предложить ему пищи. Таков обычай.

Так все и произошло.

Но — пища! Хотя все эти люди и ошеломили меня, я сохранял колониальное благоразумие. Недавно оно не позволило мне пересыпать все содержимое моего кармана в печальные, морщинистые руки Джуссодры. Теперь оно напоминало мне совет уполномоченного: «Если еда приготовлена на огне, можете рискнуть. Но к воде не прикасайтесь ни в коем случае». А уж он-то был уроженцем этой страны! Итак: не надо еды, сказал я. Я не очень здоров и сижу на диете.

— Тогда выпейте воды, — сказала жена Рамачандры. — Хотя бы воды.

Чиновник ИАС подсказал мне:

— Видите вон то поле? Там растет горох. Попросите сорвать для вас немного гороха.

И мы съели каждый по стручку. Я обещал приехать сюда еще раз; мальчики и мужчины проводили нас до джипа; и я поехал обратно по дороге, которая еще недавно вселяла в меня ужас.

* * *

В тот же вечер, вернувшись в город, в гостиницу, я писал письмо. Сегодняшний день принес мне такое невероятное приключение. Оно исказило мое ощущение времени, и я снова и снова с удивлением осознавал, что нахожусь в этом городе, в этой гостинице в этот час. Передо мной стояли те идолы, те фотографии, те обрывки тринидадского английского, уцелевшие в той индийской деревушке. Письмо не истощило моего парения. Сам процесс его написания выпустил на волю не отдельные воспоминания, а целое забытое настроение. Покончив с письмом, я уснул. Звучала песня, исполнявшаяся дуэтом; поначалу она казалась частью воспоминаний, частью того воскрешенного настроения. Но я слышал ее не во сне; это была явь. Музыка звучала на самом деле.

Tumhin ne mujhko prem sikhaya,
Soté hué hirdaya ko jagaya.
Tumhin ho roop singar balam.
«Ты придал моей любви смысл.
Ты пробудил мое спящее сердце.
Моя красота — это ты, возлюбленный мой,
Мои драгоценности — это ты».[Перевод на английский выполнен моим другом Али Хасаном из индийского отдела Би-Би-Си. (Прим. авт.)]

Было утро. Песня доносилась из магазина с другой стороны улицы. Это была песня конца тридцатых годов. Я не слышал ее уже много лет, и до этого мгновенья не вспоминал о ней. Я даже не понимал значения всех слов; но я их и раньше не понимал. Это был чистый порыв настроения — и в эти мгновенья между сном и пробуждением оно воскресило для меня утро в совсем другом мире, воссоздававшем здешний, который продолжал жить собственной жизнью. В тот же день, прохаживаясь по базару, я видел перед собой фисгармонии (одна из таких, сломанная и забытая, лежала в доме моей бабушки, как часть безвозвратного прошлого), барабаны, печатные станки для набивных узоров, медную утварь. Я вновь и вновь испытывал такое чувство, будто время улетучилось, это тревожное, но будоражащее чувство удивления перед собственным материальным «я».

70
{"b":"179997","o":1}