Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Сказка такая есть: про мужика да про волка… Шел, стало быть, мужик с гумна, а навстречу волк бежит… «Мужик, мужик, спрячь меня, за мной охотники гонятся». Подумал мужик и спрятал волка в мешок; мешок у него с собой был… Вот хорошо… погоди, добёр, по-твоему, мужик-то?

— Добёр! — сказал барин как во сне.

— То-то что добёр; погляди, отчего он худ-то стал…

— Ну говори, валяй дальше.

— Ну, охотники проскакали, мужик и выпустил волка из мешка, а волк, как вылез, и говорит: «Теперь, мужик, я тебя съем!» — «Это как же так, — говорит мужик: — нешто так добро помнят?» — «Старое добро, — говорит волк, — забывается». Стал мужик спорить. Волк говорит: «Давай, у кого хочешь, спросим; ежели скажут, что забывается старое добро, тогда я тебя съем…» Подумал мужик, говорит — «ладно!» Пошли по дороге. Попадается старая лошадь, стали они у нее спрашивать: забывается ли старое добро? Лошадь им отвечает: «Служила я хозяину пятнадцать лет, работала день и ночь, а старше стала, ослепла — меня треснули дубиной вдоль спины и выгнали вон… Вот и плетусь умирать, куда ноги приведут… Старое добро, господа, всегда забывается…» Волк разинул рот, хотел мужика съесть; мужик говорит: «Нет, погоди, еще спросим у старичков». И стали они спрашивать у старых собак и у старых людей, и все им говорят: «забывается старое добро». Покуда, мол, нужно — кормят, а как состарился да не в силах работать — и издыхай, где хочешь. «Ну, мужик, — говорит волк: — теперь уж я тебя съем…» Видит мужик, дело его плохо. Вдруг бежит лисица. Мужик к ней: «Рассуди, говорит, нас!» А лисица — хитрая ведь она: «Расскажите, говорит, как было дело». Стал ей мужик рассказывать, как он волка от охотников спрятал в мешок, а лиса и говорит: «Это не может быть!» Волк и говорит: «Нет, это верно. Он меня в мешке держал, покуда охотники не проехали». — «Не может быть. Такой громадный, да чтобы в мешок влез: — это нет никакой возможности». Волк говорит: «Хочешь, влезу, покажу?» — «Влезь!» Волк и влез в мешок и говорит оттуда: «видишь?» Как только он влез, лисица и шепчет мужику: «Завяжи его хорошенько, да цепом, да цепом» (а цеп с мужиком был — с гумна ведь он шел). Мужик принялся молотить волка что есть силы, а лисица стоит и смеется. Глянул мужик на нее, да и подумал: как бы и она со мной чего худого не сделала… Ведь вот упекла же волка… Да вспомнил, что «старое-то добро забывается», замахнулся и царапнул лисицу до смерти… С тех пор мужик и в худых стал… Потому научен.

— Научен, брат научен!.. — твердил барин, поставив локти на стол и опустив в ладони лицо. — От этого-то и съела меня у вас тоска!..

— А был добёр, что говорить, всей душой готов!.. — продолжал мужик. — Да, как помусолили его хорошо, так и стал он цепом отбиваться и от ворога и от хитрого приятеля… Так-то, барин!

— Так, так, друг любезный, так!..

В это время явился Марк, нагруженный бутылками пива.

5

За этим пивом мы просидели в избе Марка еще часа два, если не больше, продолжая разговоры на ту же тему. Но теперь разговор наш принял несколько иное направление. Как бы утомившись своим негодованием на крестьянские безобразия, барин почти замолк и не то думал о чем-то своем, не то внимательно слушал слова крестьян, преимущественно слова огорченного крестьянина, который теперь почти один овладел беседою, и надо сказать правду: благодаря его разъяснениям, основанным на знании всей крестьянской подноготной, картина крестьянской жизни стала представляться вовсе не такой уж отчаянной, какая вышла благодаря наблюдениям «не слившегося» барина.

После крестин у Марка мы встречались с барином несколько раз. Однажды я сам пришел к нему в Балашово; в другой раз пришел он ко мне. Несмотря на то, что он прямо заявил о своем намерении жить и думать только вместе с народом; несмотря на то, что я, начиная со дня крестин и с долгого разговора о крестьянских делах, стал весьма прилежно думать о житье-бытье только деревенском, нам обоим не представлялось, однако, ничего более важного в практическом отношении, как вести обо всем этом разговоры (только разговоры!), и притом только барину с барином… Между тем этот самый предмет нашего разговора продолжал с непонятным упорством влачить свою ежедневную лямку; продолжал задаром работать на немку, продолжал сечь своих ближних в дни собрания волостных судов, мирился на полштофе, махал с раннего утра до поздней ночи косой, чтобы ночью не нагрянул дождь и не оставил бы его скотину на всю зиму без корму, словом — шел своей дорогой, а мы, опечаленные его участью, разговоры разговаривали… Постараюсь, впрочем, не потопить читателя в этом море слов, которые на досуге мы сумели произнести на благо народа, а изложу наши словопрения в возможно приличном виде.

6

— Каким путем?.. — восклицал балашовский барин: — чорт его знает, каким путем я думал слиться с ними… Да и слово-то это — «слияние» — какое-то дурацкое… Оно даже в голову не приходило… Я просто чувствовал, что сорок лет, которые у меня за спиной, словно сорок невидимых, но крепких рук примкнули меня к деревенскому плетню и не пускают… «Сливайся, седая каналья», — да и все тут!.. Уверяю вас, в первый же день, как только я приехал сюда, я испугался… ис-пу-гал-ся (повторил барин это слово с особенным ударением), именно потому, что не пускают сорок рук, а сам я того, что здесь делается, не понимаю!.. И представьте, я ведь двадцать тысяч раз бывал и живал в деревнях, ведь моя семья — помещики; потом я приезжал в эти деревни в виде отца-благодетеля, мирового посредника, земского гласного… Я ведь этот миссионерский путь проследовал, и никогда я ничего не пугался здесь и, в качестве миссионера, даже не только все якобы понимал, а и совершенствовал.

«Но теперь, когда меня в деревню никто не назначал;теперь, когда я явился в деревню не на лето, как являлся в свою деревню в качестве барина; когда меня в эту деревню привела жизнь — тут-то я и испугался… Не на шутку испугался. — Зачем я здесь? на каждом шагу стало мне лезть в голову… Пищат цыплята, едет борона с поля, блеет овца, мычит корова — все это что-то мне чужое, идет куда-то по своему делу, в свое место, словом — мимо меня… Я до того растерялся, что, желая объяснить себе мое появление в деревне и с страшными усилиями пытаясь восстановить в своей памяти те бесчисленные иллюстрации, которыми в моем воображении были разрисованы мужик и деревня, решительно ничего не мог припомнить… Точно никаких иллюстраций и не было. Думал-думал, наконец придумал: „пошлю-ка я за водкой в кабак!“ Ха-ха-ха… Принесли — „Славянской“, „высшей“; с тех пор я и придерживаюсь ее — и ничего: облегчает!..»

— Какие же такие иллюстрации придумали вы к мужику? Чем могли вы его разрисовать?

— Мужика-то? О, батюшки!

Барин вдруг оживился, и глаза его засверкали какою-то совершенно детскою, улыбающеюся радостью.

— Мужика-то не разрисовать?.. Если на то пошло, так я вам скажу, что именно только одного мужика в настоящие дни и можно разрисовывать так, что только мурашки по коже забегают от восхищения… Только одного мужика!

— Какого же? Вот этого самого Марка, Ивана, Кузьму?

— Какого же еще? Разумеется, этого самого… Именно их-то, этих Иванов, Федосеев и можно воображению окружать великолепием… Все, что окружалось, надоело… Теперь великолепней мужика ничего нет на свете…

— Да, если его раскрасить…

— Прибавьте — и потому еще, что его можно раскрасить… На всем другом краска лупится, слезает.

— Право, я бы очень хотел послушать, как вы раскрасите мне какого-нибудь из этих Иванов?..

— Ничего нет легче!.. Позвольте мне припомнить вам один разговор именно по этому же поводу… Тут так раскрасили этого Ивана, что лучше покуда и не требуется… Этот разговор происходил года четыре-пять тому назад, за границей. Я в ту пору шатался там в самом ужасном состоянии духа. Какая-то сильнейшая нравственная оскомина ежеминутно отравляла мое существование. Все, что мне ни припоминалось в моем прошлом, все, что ни видел я перед собою в настоящем, все каждую минуту возбуждало во мне это нестерпимое ощущение оскомины, и я просто не знал что делать. Только в кружках русской молодежи, куда я иной раз — в лучшие из моих сквернейших минут — заходил, только тут иной раз передо мной как будто что-то прояснялось. Но, разумеется, между мною, уже седеющею, изломанной дубиной, и ими — живущими, молодыми — никакой прочной связи не было: так только, в качестве благородного свидетеля, я и мог быть переносим и принят… Так вот раз, когда я забрел в один из этих кружков, мне пришлось натолкнуться, разумеется, на разговор и, разумеется, о народе (это уж всегда!..) Едва я услыхал слова: «мужик», «народная жизнь», и проч. и проч., как тотчас же почувствовал ощущение оскомины и поспешил выйти на балкончик, стараясь не слушать этих разговоров о народе (господи! сколько сам я молотил о нем моим празднословным языком!), и старался развлечь себя предметами посторонними…

83
{"b":"179965","o":1}