— Там, на Урале-то, там, брат, одной рыбы сметы нету. Вытащишь судака, так в нем четыре али пять пудов весу…
— У ты, пропасть какая!
— Я тебе врать не стану. Пошел, ткнул в воду палкой — ан и есть либо судак, либо сом. И ешь его неделю… Вот какие места!
— Ей-богу, надо туда убечь. В наших местах одна тоска, братец ты мой. Чего тут хорошего?
— Что ваши места! ваши места — одна связа!
— Именно так, больше ничего — одно мученье.
— А вот места на Кавказе, вот это уж, прямо сказать, ме-сс-та-а-а! Там, братец ты мой, взял ружье, пошел в лес, хлопнул — ан кабан, а весу в нем пятнадцать пудов. И живи на здоровье!
— Именно надо уйтить отсюда…
— Вот там так уж места! Уж это надо сказать прямо…
— По моему характеру, сейчас бы ушел!
Словом, «уйти» здешний житель готов, по крайней мере в мыслях и на словах, хоть на край света: так запутано, осложнено его настоящее положение.
* * *
И в то же время, когда своихотят и думают куда-то уходить, на смену их идут новые, чужие люди.
Сидим мы однажды как-то, разговариваем на крылечке, фантазируем насчет разных «местов», вдруг собаки подняли лай: из-за лесу показались какие-то люди, три подводы, пяток коров, которых гнали бабы босые. На подводах лежали сундуки, перины и разный домашний скарб.
— Кто такие это едут?
— Тоже, должно быть, переезжают куда-нибудь.
Подъехали люди к нам поближе. Присмотрелись мы — не наши, не русские. Бабы хоть и босые, но одеты не так, и телеги не такие, и мужики в пиджаках. Раскланялись они с нами и забормотали что-то…
— Немцы! — вырвалось у нас у всех почти одновременно, причем мы переглянулись.
Кое-как мы добились от них ответа на вопрос, куда они едут. Оказалось, что едут они тоже на какую-то заброшенную, развалившуюся мызу, о которой все мы давным-давно позабыли, до того позабыли, что даже дорогу могли объяснить только приблизительно, и то половину дороги, а другую половину немцам пришлось узнавать самим. Рассмотрев их поближе, мы заметили, что они бедны и измучены и добришко их самое нищенское.
На одной из повозок сидел совершенно ослабевший, молчаливый, сухой и длинный старик. Он как будто спал и тяжело дышал. Одет он был в кургузую куртку, не гревшую ни рук, ни ног. Эта нищета и трудовое утомление хотя бы и немцев на время прекратили в нас патриотическое внутреннее рычание до того, что один из наших собеседников обратился к старичку-немцу с любезностью и весьма ласково сказал ему:
— Пора бы тебе, старичок, умирать!
Старик молчал и не отвечал любезностью на любезность.
— Право, пора бы старику-то вашему помирать.
Немки и немцы тоже не отвечали.
— Ничего не понимают по-нашему! — решили мы.
Немцы и немки тронулись дальше и скоро скрылись в лесу…
— Ишь ползут! — заключил один из собеседников. — То-то я гляжу, что это много этих самых немцев к нам понаехало!
— А много?
— Много их. И что такое, откуда берутся? Все не было, а тапереча пошли и пошли. Ведь, вишь, в какие места забираются, что и здешний-то не знает…
Много «нового» и чудного идет в деревню и «на деревню». В дальнейших наших очерках мы остановимся на «барине», который также в разных видах, по разным причинам и с совершенно различными целями идет в деревню, к народу… Идет по необходимости, иногда по своекорыстию, иногда по глубокой нравственной потребности. Явление это весьма замечательно, и я только могу глубоко жалеть, что разработать это явление во всей полноте и сложности нет еще возможности, смелости и необходимой силы дарования.
По части «искренних» типов этого рода «господ» мы уже имели несколько сцен из жизни Михаила Михайловича; теперь познакомимся и с другим барином, тоже искренним, но в ином роде.
Овца без стада *
1
— Не окрестите ли, барин, мальчишку у меня?
— С удовольствием… Когда будут крестить?
— Завтра поутру… Так норовим — между утреней и обедней, часу в седьмом… Коли что, ежели будет ваше согласие, так мы с подводкой к седьмому-то часу подъедем?
— Я и так дойду, тут всего до церкви верста… Погода отличная.
— Это точно… Ну, благодарим вас покорно!..
Такой разговор происходил однажды вечером, летом между мною и крестьянином деревни Язевой, Марком Ивановым. Деревня Язевое лежит в трехстах верстах от Петербурга, как раз на половине дороги из Петербурга в Москву, и в двадцати верстах от одной из железнодорожных станций. Наскучив петербургскими дачами, я задумал провести прошлое лето где-нибудь в глуши, в тиши настоящей деревни, и был необыкновенно рад, когда, ежедневно просматривая газетные объявления об отдающихся на лето дачах, напал, наконец, на объявление о такой именно даче, какая и была мне нужна… Триста верст от Петербурга и двадцать верст от станции по проселку — это, уж наверно, настоящая деревня… В половине апреля, когда в полях лежал еще снег, я отправился нанимать эту усадьбу. В самом деле, место было чисто деревенское, и я тотчас же согласился на условия, предложенные мне хозяйкой дома, а в половине мая и совсем переехал сюда на жительство.
Но, странное дело (хотя совершенно понятное), долгое житье в городах сделало то, что, при всем желании отдохнуть и провести лето «не так, как на даче», дела пошли, помимо моей воли, как нарочно, совершенно по-дачному, то есть: прогулки, петербургские знакомые, газеты — и ничего, ничего-таки деревенского. Дачный образ жизни, среди деревенской обстановки — куда нескладная и некрасивая вещь! Знакомиться с крестьянским населением я не мог, так как у меня не было к этому предлога, а жить, не имея связи с окружающим, — и скучно и трудно. Вот почему я несказанно был рад, когда Марк Иванов, крестьянин, у которого я несколько раз покупал рыбу и раков, пригласил меня крестить. Благодаря этому приглашению, у меня являлся законный предлог войти в крестьянский дом, иметь в деревне знакомых и хоть мало-мальски войти в круг чуждых мне интересов деревенской жизни.
И действительно, с этого дня я стал чувствовать себя менее одиноким, менее отчужденным от людей, которых каждый божий день видел перед моими глазами. Понемногу стали завязываться знакомства, понемногу стала раскрываться тайна существования этих бедных лачужек, этих молчаливых улиц и переулков, этой непонятной будничной, трудовой жизни. А главное, благодаря приглашению Марка Иванова, мне удалось встретить весьма любопытный тип человека, попробовавшего на деле проделать ту вещь, которая на газетном языке называется «слиянием», и притом прочно убедиться в том, что в русской живой действительности существуют такие положения, которые роковым образом могут привести так называемого интеллигентного человека в деревню, к крестьянскому плетню, к намерению выйти из своей интеллигентной шкуры и стремиться войти в среду совсем уж не интеллигентную, прямо — «чужую».
Буду, однако, продолжать начатый рассказ.
2
На другой день утром, ровно в шесть часов, я отправился в церковь. Всю ночь лил дождь, дорога размокла, и короткий путь в полторы версты я месил по грязи никак не менее часу. Дорога шла в гору, была скользка и изрыта глубокими рытвинами; дождь не переставал сеять беспрерывно; крупные дождевые капли от малейшего дуновения ветра ливнем крупных капель слетали с деревьев, под которыми я намеревался пробраться, и снова выгоняли на грязную и скользкую дорогу. Кое-как я добрался, наконец, до церкви, одиноко стоящей среди кладбища, но не решился войти в храм, а остался ждать окончания утрени на крыльце, очищая лучинкой целые пуды грязи, облепившие мои калоши. Серые деревенские люди один по одному, с большими промежутками, подходили к церкви. Какое-то сонное, удивительно вялое, удивительно нескладное пение дьячков доносилось изнутри храма. Точно они не пели, а бредили во сне, еле вращая языком и вовсе не соблюдая никакой гармонии. В разные стороны тянули разношерстные — не голоса, а какие-то необыкновенные тоны, звуки, и что-то дремотное овладевало слушателями. Многие сидели в притворе на полу, вдоль стен, и не то дремали, не то совсем спали — трудно было разобрать; только сидели эти люди неподвижно, точно заколдованные сонным бредом дьячков.