Грустно покачивая головою, бабушка, видимо убитая горем раздела и самовольного брака, долго причитала на ту же драматическую тему о людях и телятах:
— Я стара, у старшей невестки пятый год болят ноги, плохо ходит… Эта вот девка — еще малёнька, не осилить ей… Скотина ревет… Ни воды достать, ни замесить — нет человека! Ах ты господи, батюшка владыко… — и т. д.
Скучно было слушать это, ужасно скучно.
Уходя, столкнулись на крыльце с отделившимся Алексеем и должны были зайти к нему. Алексей, встретивши нас, был под хмельком, и вместе с ним присутствовал товарищ, столяр, тоже под хмельком. Дело в том, что Алексей устраивался, а столяр его устраивал, делал ему лавки, шкафчик для посуды, и в разговорах об этом устройстве непременно участвовала водка. Разговоры поэтому, даже о шкафчике, шли душевнейшие. Алексей, человек почти сорокалетний, был не то чтобы рад своей самостоятельности, но, как дитя, в буквальном смысле как ребенок, был поглощен своим новым положением, в котором он «все сам». Он поминутно прибавлял почти к каждому слову два слова о том, что теперь, мол, все сам, «все свое», «нельзя», «все надо». И так как средств у него на это «все» не было, то покуда дело устроения шло в разговорах и преимущественно в питии с приятелями водки, питии, быть может, необходимом для поддержания бодрости духа, ибо дело Алексея было, в самом деле, труднейшее. Теперь все надо добыть самому, от пищи до сапога и кнута. Жена Алексея понимала всю тяжесть предстоящего ей жития и во время нашего посещения только и говорила, что об этих тягостях: теперь сама и за детьми, и за скотиной, и в поле, и в доме; обо всем сама думай, сама шей, сама стряпай, мой и т. д. Не менее часто, чем выражение Алексея «теперь все сам», жена его употребляла другое: «…вот продадим теленочка — бог даст справимся!» Этот же теленочек частенько поминался и Алексеем в разговорах его с столяром, лавочником… словом, со всеми, с кем заставляло сталкиваться его новое положение, новая забота и нужда… Везде, при заказе шкафика, при питье водки, в лавке при покупке кнута, соли и т. д., везде теленочек играл роль плательщика, везде на его продажу указывалось как на расплату… Видел я этого теленочка, на которого возлагали столько надежд и который должен удовлетворить такой массе нужд нарождающегося Алексеева хозяйства… И скучно стало мне и боязно за судьбу Алексеевой семьи.
III. Лиссабонский разглагольствует
Незначительная отлучка из Петербурга, как уже сказано мною выше, дала мне возможность возобновить с Лиссабонским прерванный разговор. Свидевшись, по приезде, с Лиссабонским, я рассказал ему о своей поездке, о Михайле и Алексее. История Михайлы заинтересовала его.
— Кстати, — сказал он, выслушав меня, — у меня есть одна вещица, весьма подходящая к такого рода явлениям… — Говоря это, Лиссабонский порылся в боковом кармане своего сюртука и вытащил оттуда небольшой сверток бумаги. Развернув его, он вынул оттуда кусок какого-то странного продукта. Серого, пепельного цвета продукт был легок, как пемза, но плотен, как самый крепкий камень.
— Что это такое?
— Это хлеб. Такой хлеб едят в самарских благословенных палестинах.
Много раз видел я эти редкостные экземпляры продуктов, заменяющих пищу, но такого, как тот, который был в руках у Лиссабонского, я еще не видал, и, несмотря на то, что продукт был действительно ужасен, он, как и экземпляры, прежде мною виденные, как-то не потряс меня нравственно. Не знаю почему, но, глядя на такой хлеб, почему-то начинаешь чувствовать как бы отупление и мысли и чувства, вероятно потому, что воображение отказывается представить себе человека, который бы в самом делемог считать этохлебом…
— Какое же отношение, — спросил я Лиссабонского, — этот камень или это дерево имеют к истории Михайлы или Алексея?..
— Самое непосредственное отношение и самую теснейшую связь. Если ты хочешь понять эту связь, то необходимо смотреть на этот кусок дерева или камня, заменяющего хлеб, не с точки зрения малоземелия или неурожая и так далее, а, так сказать, с точки зрения нравственного состояния народной души. Этот ужасный кусок ужасен, главным образом, только в психологическом смысле… Это (он взял кусок и подержал его перед своими глазами) — психология, это душа народная, придавленная, забитая, испуганная… Это приниженная народная мысль, это — сердце без надежды, это — потеря веры в человека, в человеческое право, утрата представления о том, что человек имеет право жизни… Посмотри, разгляди внимательнее этот психологический камень: сколько надо потратить усилия мысли на та, чтобы создать его; ведь тут, вот видишь, есть какие-то зелененькие крапинки — это лебеда, вот здесь что-то желтеет, вероятно солома… Тут вот что-то вылезает наружу, как кажется, щепка… Словом, это… изобретение! Ведь тут надо было думать, приготовлять, запасать заблаговременно згу лебеду и эту солому, и, наконец, эту щепку надо было довести, также при помощи усилия мысли, до такой степени внешнего вида, чтобы она, по возможности, утратила оскорбительный вид щепки, употребляемой в пищу. Теперь, представь ты себе нравственное состояние человека, который поставлен в необходимость тратить свою мысль на подобные изобретения… Ведь для того, чтобы изобретать это (а это — «изобретение», — повторил Лиссабонский настойчиво), надобно чувствовать себя на необитаемом, пустынном острове: кругом голые камни и хищные звери, и нет живого человека. Не на кого понадеяться, не у кого спросить помощи, не от кого ждать участия, а приходится сосредоточивать все усилия мысли на том, чтобы как-нибудь влачить безнадежное, холодное, безучастное существование, влачить, не видя впереди ничего, кроме смерти… А между тем посмотри-ка ты вот на эту карту (он указал рукой на большую карту Российской империи, которая висела на стене моей комнаты) — пустыня ли это? Посмотри ты вот на эту Самарскую губернию, питающуюся камнями вместо хлеба; что это, Сагара, или Аравия, или гнилое бесплодное озеро?.. Нет! Это благословеннейшая из земель. Это именноне пустыня, не Сагара, а житница, и вот отсюда-то и изошло, прежде чем изойдет из других мест российской земли, это изобретение (он указал на хлеб).Посмотри на этот кусок и посмотри на всю Россию… Ведь если смотреть на нее с материальной-то точки зрения, так ведь именно такого куска произойти не могло… Фактически— такой кусок сущая нелепость, абсурд, бессмыслица, ложь. На самом деле,в действительности все могут быть сыты, всем должно хватить… Погляди, опять-таки повторяю, на эту карту и убедись. В некоторых европейских землях уже фактическинехватает на всех; у нас, напротив, именно фактически-то для всех хватит, да не только для всех теперь существующих, а на десятки, сотни лет и для всех, имеющих народиться… И, стало быть, если, вопреки всевозможным вероятиям, вопреки всякому смыслу, у нас не только нехватает, а прямо приходится изобретать вот такие позорные вещи (опять Лиссабонский поднял и подержал перед глазами самарское изобретение), так тут, очевидно, должна существовать какая-нибудь нравственная причина, какое-нибудь душевное расстройство, словом, что-нибудь не материальное, а какое-нибудь высшее душегубительное зло, какое-нибудь злостное умерщвление человеческой мысли… Иначе, как бы могла эта мысль уходить на изобретения съедобных щепок и камней в земле, где всего много, всем хватит?.. Ведь это такое психологическое состояние (говоря это, Лиссабонский держал в руках самарское изобретение и, забывшись, относился к нему, как бы к живому психологически расстроенному существу), это такое нравственное расстройство, которого невозможно поправить никакими материальными благами… Вот недавно писали в газетах о том, что в одной из петербургских гостиниц застрелился какой-то полковник, оставив в комоде сотни тысяч денег. Деньги! Кажется, это уже первейшее условие для благосостояния. А умер, застрелился, сам на себя наложил руки, стало быть, душа умерла, душа не могла быть восприимчива к жизни, душа не находила пищи или не могла принимать ее… Вот это-то самое душевное состояние заключается и в этом куске…