— Собирайся, говорит, домой пора… — Ну, я вижу, дело началось сурьезное… Сразу мы оба точно все московское перезабыли, точно даже не видали, только и думаем — домой добраться… «Строиться надо! — говорит Милочка: — пора ехать…» Скорехонько мы собрались и уехали строиться, лавку заводить, гнездо вить — для себя, для детей… Жить-поживать.»
5
— Все так и вышло, как по-писаному: и дом с лавкой готовы, и торговля пошла, и дочь родилась… Дом, изволите сами теперь видеть, строен не кое-как; опричь лавки, для собственного семейства целых три покоя, пять окон на улицу; для родителя мезонин, с теплым ходом из кухни. Все хорошо, одним словом. Но лучше всего — дочка-девочка… И что это был за ребенок!..
Рассказчик хотел говорить, но вдруг горько заплакал…
— Нельзя этого описать… То есть души мы не чаяли все, и я, и Милочка, и старик-родитель, только тем и дышали, Ольгунькой любовались… Здоровый был ребенок, веселый, занятливый, словом сказать — отрада… Ижили мы таким родом в полном удовольствии, и весело нам всем и мило, и дело пущено чисто, благородно; все шло так, лучше требовать невозможно…
И вдруг пошли со мной несчастия!.. Однова сидел старичок-родитель с Ольгунькой на крылечке, нянчился; смотрим, зашатался и словно будто падает… Подбежали, подхватили Ольгуньку — так он и грохнулся… Что такое? Лежит человек без памяти, а с чего взялось — неизвестно. Перенесли его в покой, за фельдшером съездили, привезли его уж на другой день. Поглядел он: «банки!» говорит. И закати он ему тридцать пять штук… всю спину изрезал. А поутру родитель богу душу отдал… Вы извольте только подумать, каково это было нам с Милочкой! Мы родителя всем сердцем почитали, потому он был для нас чистый ангел-хранитель, самая кротость во плоти… И вот — помер… Вчерась был жив, шутил с Ольгунькой, ноне лежит и не дышит… Призадумался я, точно меня что пришибло…
Опустело кругом нас с Милочкой, только всего и осталось отрады — Ольгунька. И вдруг и Ольгунька помирает… Помирает в одни сутки. Что же это такое? Целый день ребенок неизвестно от чего кричит, кричит не своим голосом; целый день мы все, и я и Милочка, разные женщины-родственницы, мечемся как угорелые, ничего не понимаем, не знаем, что это, отчего, как помочь. Даже фельдшера не могли привезти, потому что на дворе стояла невылазная грязь. То есть привезти-то его привезли, но уж девочка на столе лежала…
Но уж тут, доложу вам, опостылел мне белый свет. Даже так, что показалось мне приятнее вместе с Милочкой умереть, чем жить на свете! Зачем дом, зачем торговля, зачем мы с Милочкой — все одна мечта, тоска, беспокойство, скука… Из-за чего жить на свете?
Которые из знакомых видали меня в ту пору — «лица, говорят, на тебе, Кузнецов, нету… Как бы с тобой чего худого не было!» И вправду, я и сам, признаться, опасался… Да как же: все было хорошо, любезно, и вдруг — пустыня, холод и тоска, и за что? Отчего?.. Решительно скажу вам, даже и совершенно никакой не было охоты жить… Даже с Милочкой говорить не хочется… Об чем говорить? Да и она сама не льнула ко мне, все больше лежит к стене лицом и плачет… Вот в такое-то время и приди ко мне в лавку один человек… Даже прямо есть за что спасибо сказать, по крайности сам я много благодарен. Теперича, ежели бог даст, воротится Милочка благополучно — совсем у меня другая будет политика… Аптекарю спасибо. Он всему тут делу корень…
Приходит, стало быть, этот самый аптекарь ко мне в лавку; отпустил я ему, что требуется, и сел в свой угол за прилавок — молчать и горем своим мучиться… Только аптекарь-то и говорит:
— Что это, хозяин, пригорюнился?
— Что ж, — говорю, — будешь делать… видно, уж так богу угодно… — и рассказал ему, как девочка умерла и как помер родитель…
— Ну, — говорит аптекарь: — насчет родителя — дело уж совсем плевое, не воротишь, а насчет девочки печалиться тебе нечего, другие будут…
— Охоты, — говорю, — у меня уж нету…
— Будто!.. Как же это так? К этому-то, — говорит, — нет охоты?.. Какой же ты после этого, — говорит, — купец? — И стал он тут меня язвить.
— Ведь у вас, — говорит, — только и дела, что за прилавочком сидеть, денежки получать да с женой спать… Ну какие же у тебя больше дела-то? Едите да спите с женами! Больше ничего… И детей народите, тоже будут за прилавком сидеть, денежки считать…
— Помирают вот наши дети-то…
— Да ты разве думал когда, отчего они помирают и нельзя ли как-нибудь так сделать, чтобы не помирали? Ну, знаешь ли ты, отчего твоя девочка кричала?.. Ведь кричала?
— Кричала целый день…
— А вы с женой только смотрели и ахали?..
Что ж я буду отвечать? «Так точно», говорю.
— Ну, вот видишь, — говорит: — рожать умеете, а даже ходить не умеете, не знаете, что вредно, что полезно… Это и свиньи так-то за поросятами ходят.
— Потом, — говорит: — ежели ты сам ничего не знаешь, как же ты детей-то своих воспитывать будешь? А ведь, чай поди, тоже учить начнете, за вихор, розги, палкой… «Добру!..» называется. Сами — невежи круглые, а берутся учить, точно в самом деле знатоки… Куда вам! уж вы рожайте только, это — вот ваше дело.
Делал я ему разные представления в свою пользу, однакож он меня опроверг:
— Ты, — говорит, — скажи одно:. кричала девочка?
— Кричала!
— Целый божий день кричала не своим голосом?
— Точно так, — говорю.
— И оба вы с своей женой — «родители», «воспитатели», ничего не знали: что? как? отчего? Не знали?..
— Точно что не знали…
— Где болит? в голове ли, в животе ли, в спине ли?.. Ничего не знали?
— Ничего! Кричит!..
— Ну так сами вы ее и уморили… И другая будет — и другую уморите…
Так меня и обожгло от этих слов…
— Что ты, — говорю, — друг любезный, прикуси язык-то.
— Прощай, — говорит. — Тоже «родители» называются… почитай их!.. — И ушел.
6
— Кажется, уж довольно дерзко обошелся, а что ж бы вы думали? Задумался я над этими словами… И даже так задумался, что в город к аптекарю поехал и книжки даже брал читать. Судите сами: был ли счастливей меня человек? Чего мне недоставало? Все у меня было, и все я получил, так по крайности мне представлялось. Лет пятнадцать кряду только и дышал Милочкиной любовью; пережил с нею год такого счастия, какого иному и во сне не приснится; знал, что такое радости семейной жизни, что за счастье быть отцом, и вдруг, одно за другим, два несчастия, потом пустота голая и сознание собственного невежества… А насчет невежества я понял сразу, после одного только разговору, и тут же, как только аптекарь из лавки вышел, почувствовал я, что во второй раз я уж не буду с Милочкой счастлив так, как до несчастий… До несчастий я жил, точно птица порхал, теперь мне стало представляться, что порхать уж я не буду, узнал о своем невежестве… А что всего обидней: в Милочке-то, кроме жены, кроме хорошенькой, милой женщины… я уж тоже — истинно против воли — также невежу увидал… Коль представлю, коль вспомню, как это мы оба глупые, тупоумные бились ночью с девочкой, ничего-то не понимая, так и почувствую к Милочке что-то нехорошее, то есть что-то как будто злит… Думаешь иной раз — хоть бы подумала, отчего это и как… А то смотрит, как человек мучается, и не думает — тошно… верное слово…
Скучно мне, пусто на душе было; надобен мне был, как всякому человеку, интерес… А опять с Милочкой ту же любовь продолжать не было уж интересно, потому что первое время самой задушевной любви окончилось вздором, мученьем душевным, обозначило в нас обоих, прямо сказать, меднолобие… Поднялась моя любовь по этому случаю градусом повыше, стал я любить другое. Стал я влюбляться в размышления, в рассуждения… И поверите ли, в слова, в мысли, которые пошли у меня ходить в голове, я так же точно стал влюбляться, как в Милочку… Однова аптекарь (это уж в городе как-то случилось) показал мне такую штуку: чашка с водой; вода как есть чистая, комнатная, и вдруг подсыпали чего-то… что же? — в одну минуту замерзла, а было лето… Так что со мной было, если бы вы только знали!.. Такое охватило меня неведомое блаженство, такая радость какая-то (и истинно сам не знаю отчего), ну ни с чем сравнить невозможно… Точь-в-точь так же у меня забилось сердце, заныло, таково весело, и в голову точь-в-точь так ударило, как, бывало, с Милочкой до свадьбы еще случалось, если иной раз долго не видимся, да вдруг где-нибудь в темном месте и… вот! Прямо вам сказать, началась у меня другая любовь, выше и много любопытней, так по крайности в ту пору мне представлялось…»