Я ответил, что слышал от сестры об этом знакомстве, и вызвался разыскать ее.
— Да, пожалуйста, позовите ее. Мне очень нужно. Сейчас. Окажите: Васина Ита скажет ей большой секрет.
Она говорила уверенно, и эта своеобразная фигурка в пестром богатом наряде показалась мне чем-то вроде принцессы из фантастической восточной сказки, привыкшей отдавать приказания. Действительно, и Бася, и ее внучка пользовались особым почетом среди единоверцев. Впоследствии, когда я прочел «Айвенго», фигура Ревекки сразу слилась для меня с воспоминанием о Васиной Ите. В то время я еще «Айвенго» не читал, тем не менее вежливо поклонился и тотчас же отправился исполнять ее приказание… После этого я не раз встречался с нею на улицах и всякий раз почтительно кланялся, а она отвечала снисходительным кивком головы, а порой взглядом черных глаз, в котором светилась некоторая благосклонность.
Не знаю, какие именно «большие секреты» она сообщила сестре, но через некоторое время в городе разнесся слух, что Васина внучка выходит замуж. Она была немного старше меня, и восточный тип делал ее еще более взрослой на вид. Но все же она была еще почти ребенок, и в первый раз, когда Бася пришла к нам со своим товаром, моя мать сказала ей с негодующим участием:
— Бася, Бася! Да вы с ума сошли! Разве можно выдавать замуж такого ребенка?
Старая еврейка уверенно и спокойно отразила нападение:
— У нас, евреев, это делается очень часто… Ну и, опять, нужно знать, за когоона выйдет. А! Ее нельзя-таки отдать за первого встречного… А такого жениха тоже на улице каждый день не подымешь, когда его дед, хасид такой-то, приезжает в какой-нибудь город, то около дома нельзя пройти… Приставляют даже лестницы, лезут в окна, несут больных, народ облепляет стены, чисто как мухи. Забираются на крыши… А внук… Ха! Он теперь уже великий ученый, а ему еще только пятнадцать лет…
Дом Баси, в котором помещался лучший заезжий двор, был недалеко от нас. Однажды я шел в гимназию с «большой перемены» и увидел, что к этому дому подъехала коляска и из нее вышло четыре еврея. Все они были одеты как-то особенно: на них были шелковые кафтаны старинного покроя, на головах — шапки вроде беретов, а необыкновенно длинные закрученные пейсы свешивались впереди по бокам головы. Особенное внимание обращали на себя двое: мужчина средних лет, с застывшим красивым лицом, и белокурый юноша. Остальные почтительно выводили их из коляски под руки и выказывали особые знаки почтения. Около дома стояла кучка евреев, которые в почтительном молчании следили за приезжими. Из их разговоров я понял, что это привезли жениха Иты.
Во мне шевельнулось чувство внезапного острого сожаления. Как — этот худосочный юноша, с жидкими, выгоревшими пейсами, с нездоровым, желтым цветом точно налитого лица и тусклым взглядом — жених красавицы Иты… Я понял негодующий возглас моей матери и почувствовал, что совершается какая-то непоправимая роковая жестокость. Очевидно, жених был хасид, убивший молодость за бессмысленной, отупляющей зубрежкой талмуда и доведенный этим учением почти до идиотизма. Сходя со ступенек коляски, он запнулся. Его поддержали, но и затем, идя на крыльцо, он путался в длинных полах лапсердака своими жидкими слабыми ногами.
В кучке зрителей раздался тихий одобрительный ропот. Насколько я мог понять, евреи восхищались молодым ученым, который от этой великой науки не может стоять на ногах и шатается, как былинка. Басе завидовали, что в ее семье будет святой. Что удивительного: богатым всегда счастье…
Я шел в гимназию, охваченный чувством сожаления. И еще что-то особенное, как туманное, отдаленное воспоминание, шевелилось в душе, к чему-то взывая, чего-то требуя, напоминая о чем-то.
Это было ощущение беспредметное, бесплодное, смутное, скорее намек, чем определенное чувство. То, что совершалось в семье Баси, совершалось в каком-то другом, недоступном мне и безразличном для меня мире. Еще через некоторое время по улицам нашего городка слышны были своеобразные звуки еврейского оркестра, в котором преобладали флейты и кларнеты. Оркестр был превосходный, привезенный из другого города. Играли какой-то особенный марш — медленный, ровный, размеренный и торжественно-печальный. За оркестром, густо окруженная толпой, шла Басина Ита и ее ученый жених. Лица ее я не видел, и только на одно мгновение мне мелькнула как будто часть смуглой щеки — и тотчас же исчезла за мерно и густо двигавшейся толпой.
Это была свадьба, совершаемая с соблюдением всех старинных обычаев. Венчали перед синагогой на площади, в сумерки. Над женихом и невестой держали богатый балдахин… Читали молитвы, пили вино, и жених, бросив на пол рюмку, топтал ее ногой…
И потом в тихий летний вечер, полусумеречный, полупронизанный светом луны, на улицах опять слышались печально-торжественные звуки флейт и кларнетов и размеренный топот огромной толпы, в середине которой шла Басина Ита с своим ученым супругом.
В моей тогда беззаботной душе отложилась на время легкая смутная печаль. Мне было как-то странно думать, что вся эта церемония, музыка, ровный топот огромной толпы, — что все это имеет центром ту маленькую фигурку и что под балдахином, колеблющимся над морем голов, ведут ту самую Басину внучку, которая разговаривала со мной сквозь щели забора и собиралась рассказать сестре свои ребяческие секреты. Теперь она уносит эти секреты, или, вернее — ее вместе с ними уносят эти ровные стихийные волны, и в них есть что-то неумолимое и грозное… Хотя все это совершается под звуки музыки, мягкой, ласкающей, торжественной и печальной…
Вскоре Басина внучка уехала навсегда из нашего города к знаменитой родне своего высокоученого супруга; сама Бася еще оставалась. Когда мать порой спрашивала, как живет Ита, — старая еврейка делала важное лицо и отвечала:
— Ну чего еще надо! Такие знаменитые лю-ю-ди! Святые!
Не скажу, чтобы впечатление от этого эпизода было в моей душе прочно и сильно; это была точно легкая тень от облака, быстро тающего в ясный солнечный день. И если я все-таки отмечаю здесь это ощущение, то не потому, что оно было сильно… Но оно было в известном тоне, и этой душевной нотке суждено было впоследствии зазвучать гораздо глубже и сильнее. Вскоре другие лица и другие впечатления совершенно закрыли самое воспоминание о маленькой еврейской принцессе.
Рядом с нашим двором, отделенный только низеньким заборчиком, стоял дом «городничего» Дембицкого. Это был последний на моей памяти представитель городнического звания, так как эта должность вскоре была совершенно упразднена. Дембицкий был человек необыкновенно толстый; в парадных случаях он надевал фрачный мундир, какой теперь можно видеть только в театре, когда дают «Ревизора», высокие сапоги с лакированными голенищами и треуголку. У этого мастодонта была дочка одного со мной возраста, веселая и очень бойкая. У нее были прекрасные большие серые глаза, вздернутый носик и слишком большие губы, всегда готовые к улыбке. Она, в сущности, была некрасива, и я отлично заметил это. Но было в ее лице что-то открытое, доброе, веселое и привлекательное. Она то и дело влетала к нам, хватала сестру, отводила куда-нибудь в сторону, и здесь у них начинались хохот, «секреты», какие-то символические знаки и недомолвки, имевшие явною целью заинтересовать нас, «мальчиков», если мы были поблизости. Мне она нравилась, между прочим, и тем, что первая стала называть меня по имени-отчеству, как взрослая девица взрослого кавалера. Ко мне она тоже благоволила и в «фантах» — когда приходилось, целовала без жеманства и несколько охотнее, чем это делается в игре «по приговору». Все это затрагивало меня гораздо сильнее, чем встреча с Итой, тон был другой: веселый, светлый, холодноватый, как лимонное мороженое в жаркий день. Мне опять казалось, что я немного влюблен, и опять я скоро увидел, что ошибался.
Однажды я, задумавшись, шел по двору, когда Маня Дембицкая окликнула меня по имени-отчеству.
— Вот это хорошо. Идет и не кланяется.
Я хотел ответить, по обыкновению, шуткой, но увидел, что она не одна. За низким заборчиком виднелись головы еще двух девочек. Одна — ровесница Дембицкой, другая — поменьше. Последняя простодушно и с любопытством смотрела на меня. Старшая, как мне показалось, гордо отвернула голову.