Едва ли самая злая газетная полемика так волнует теперь литературных противников, как волновала и самих участников, и местное общественное мнение эта борьба капитана с злым ябедником, слава которого колебалась, как иная литературная репутация под ударами новой критики.
В конце концов Банькевич потерял самообладание и стал писать доносы в высшие инстанции на самих судей, чинящих одному Курцевичу толеранцию и потакательство, а ему, сироте-дворянину, — импертыненцию и несправедливость. Кроме того, он засыпал разные учреждения доносами на родственников и знакомых капитана и на знакомых этих знакомых. Стоило становому, проезжая по стороннему делу, завернуть к капитану — Банькевич писал донос на станового. Это была игра уже не на выигрыш, а отчаянная, слепая защита ябеднического самолюбия…
Суд, которому это надоело, собрал все писания Банькевича и отослал в сенат. Сенат применил к Банькевичу статью о «заведомых ябедниках», от коих всем присутственным местам и лицам воспрещается принимать жалобы и доносы. Решение это настигло Банькевича, как гром среди ясного неба. По предписанию нижнего земского суда в Гарный Луг явился становой пристав с волостными и сельскими властями. Собрав гарнолужских понятых, он с злорадным торжеством явился к Антонию, отобрал у него всю бумагу, перья, чернила и потребовал у «заведомого ябедника» подписку о «неимении оных принадлежностей и на впредь будущие времена».
Банькевич был уничтожен. У злого волшебника отняли черную книгу, и он превратился сразу в обыкновенного смертного. Теперь самые смиренные из его соседей гоняли дрючками его свиней, нанося действительное членовредительство, а своих поросят, захваченных в заколдованных некогда пределах, отнимали силой. «Заведомый ябедник» был лишен покровительства законов.
Одной темной осенней ночью на дворе капитана завыла собака, за ней другая. Проснулся кто-то из работников, но сначала ничего особенного во дворе не заметил… Потом за клуней что-то засветилось. Пока он будил других работников и капитана, та самая клуня, с которой началась ссора, уже была вся в огне.
Эту ночь долго помнили в Гарном Луге. Хлеб уже был свезен, но только небольшая часть обмолочена и зерно сложено в «магазине». Оставшиеся скирды и солома пылали так сильно, что невозможно было подступиться; вверху над пожаром в кровавом отсвете вместе с искрами кружились голуби и падали в пламя, а огромные тополи около «магазина» стояли, точно сейчас отлитые из расплавленной меди. Поджог был сделан с расчетом — ветер дул на «магазин». Но вскоре он переменился и подул в поле. Величавое дряхлое здание уцелело; только у некоторых тополей посохли верхушки и долго потом торчали сухими вениками над остальной буйной листвой, напоминая о страшной ночи.
Капитан в эту ночь поседел. Он хватался за пистолеты, и жене стоило много труда удерживать бешеные вспышки. А пан Антоний сидел утром на своем крылечке, по-прежнему сложив руки на круглом животе и крутя большими пальцами. Соседи видели, как он вышел из своей хаты в начале пожара, протирая глаза и неодетый. Улик, значит, не было. Но он не скрывал, что горячо молился пресвятой деве о своих обидах. И она дала ему понять, что его сиротские слезы не будут оставлены без отмщения… При этом масленые глазки «сироты-дворянина» сверкали радостным умилением, а на губах играла такая странная улыбка, что соседи опять начали низко кланяться Антонию…
Один раз успех как будто улыбнулся старому ябеднику и на любимом поприще. Подошло время восстания. Капитан был поляк, но патриот неважный, и опять брал события с юмористической стороны. Между прочим, он вздумал пошутить над Погорельским и стал уговаривать бывшего панцирного товарища поступить в банду. «Повстанцам недостает вождей, и человек, служивший в хоругви Холевинского, может стать во главе отряда». Бедный старик вздыхал, даже плакал, отбиваясь от соблазнителя: ни нога уже не годится для стремени, ни рука для сабли, — но капитан изо дня в день приходил к его хате, нашептывая одно и то же. В одном из этих разговоров он намекнул, что «до лясу» повезли целые возы окороков. Бедный оголодавший старик не выдержал и наутро после разговора — пришел записаться.
Судьба чуть не заставила капитана тяжело расплатиться за эту жестокость. Банькевич подхватил его рассказ и послал донос, изложив довольно точно самые факты, только, конечно, лишив их юмористической окраски. Время было особенное, и капитану пришлось пережить несколько тяжелых минут. Только вид бедного старика, расплакавшегося, как ребенок, в комиссии, убедил даже жандарма, что такого вояку можно было вербовать разве для жестокой шутки и над ним, и над самым делом.
У ябедника Антония был брат Фортунат. Образ жизни он вел загадочный, часто куда-то отлучался и пропадал надолго с гарнолужского горизонта. Водился он с цыганами, греками и вообще сомнительными людьми «по лошадиной части». Порой к гарнолужскому табуну невесть откуда присоединялись дорогие статные лошади, которые так же таинственно исчезали. Многие качали при этом головами, но… пан Фортунат был человек обходительный и любезный со всеми…
Однажды он исчез и более в Гарном Луге не появлялся. Говорили, будто он сложил свою дворянскую голову где-то темною ночью на промысле за чужими лошадьми. Но достоверно ничего не было известно.
XXIV. Деревенские отношения
Экзамены кончены. Предстоит два месяца свободы и поездка в Гарный Луг. Мать с сестрами и старший брат поедут через несколько дней на наемных лошадях, а за нами тремя пришлют «тройку» из Гарного Луга. Мы нетерпеливо ждем.
Наконец «тройка» является. Прежде всего на улице по направлению от заставы слышен шум. Бежит насмешливое еврейское юношество, крича, кривляясь, кидаясь грязью. В середине этой толпы виднеются три малорослые лошади: сивая кобыла, старый мерин, именуемый по прежнему владельцу Банькевичем, и третий — молодой конек, почти жеребенок, припрягаемый «на случай несчастия». В передний конец он бежит рядом с другими на оброти. На козлах сидит молодой парубок в бараньей шапке, лаптях и штанах с мотней… К нему подбегают насмешливые мишуресы, предлагая ясновельможному пану заехать к ним. Когда овации становятся слишком шумны и назойливы — «кучер» приподымается и отмахивается кнутом, как от собак. Лицо его при этом совершенно деловито и серьезно. Почтенные рабочие лошади тоже относятся к шумной суетне совершенно серьезно: Банькевич только стрижет ухом, кобыла едва шевелит хвостом, и только юный жеребчик, к удовольствию толпы, становился поперек, высоко лягался и распускал хвост трубой.
Кучер Антось был парубок на удивление некрасивый: странной формы суженная кверху голова, несколько кривые, широко расставленные в бедрах ноги, точно ущипнутый нос и толстые губы. Все вместе производило впечатление, вызывавшее невольную улыбку. Впрочем, он и сам готов был посмеяться над собой. Даже выражение его смешных губ напоминало как будто не самое безобразие, а пародию на чье-то безобразие. И объяснялось это, кажется, глубокой иронией, с которою он относился к своей родной деревне, Гарному Лугу, и ко всему, что из него исходило, — значит, в том числе и к себе. Когда Саня выбегал навстречу и принимался с умилением целовать морды Банькевича и кобылы, Антось смотрел на эти излияния с насмешливым презрением и без всякого повода вытягивал Банькевича кнутом.
В первый приезд, завернув лошадей к сараю и увидя Саню, он сказал ему просто:
— От я и приехал.
— Гы! А мы и не видим, — насмешливо заметил лакей отца, Павел, молодой человек с глуповатым лицом и отвислой нижней губой, но в сюртуке и грязной манишке. Горничная и кухарка подозрительно фыркнули.
Антось нимало не смутился. Скорчив невероятную рожу, он вытянул губы хоботом и так щелкнул в сторону Павла, что обе женщины расхохотались уже над Павлом. К вечеру он стал на кухне своим человеком и пользовался видимым успехом.
В городе он был тогда в первый раз и отнесся к его чудесам с почтительным вниманием. Запасшись кнутом на случай новых еврейских оваций, он весь день осматривал достопримечательности и долго стоял, задравши голову, перед старым замком на острове. Я застал его там: нескладная фигура терялась у подножия гигантского каменного рыцаря, стоящего у подъезда. Глаза парубка с наивным изумлением бродили по стенам с фресками и проникали в зияющие впадины окон, откуда из таинственного полумрака поблескивала кое-где позолота карнизов и случайный луч света выхватывал уцелевшие на стенах фигуры нимф и амуров.