— Александра, Александра! — закончил он при общем хохоте. — Ты думаешь, Перкияйнен лацит, убивается. Дурак ты, Александра. Перкияйнен миётся…
Лесевич забыл было фамилию этого «политического», но с первых черт рассказа я узнал своего знакомца и крикнул:
— Да это Перкияйнен!.. [37]
О дальнейшей судьбе его я ничего не знаю.
XXI. Единственный допрос-предчувствие пристава Денисюка
С первых дней ареста я написал прокурору, требуя допроса и освобождения. Некоторое время никакого ответа не было, и Денисюк, через которого пришлось подавать эти заявления, пожал плечами и сказал: «Напрасно! Не вы одни… Всех арестуют так же и держат без допроса».
Но вот через два или три дня меня вызвали в канцелярию. Здесь ждал меня жандармский офицер, который заявил, что он приехал для допроса. После первых формальностей он вынул небольшой продолговатый конверт, на котором неровным почерком было написано: «Здесь. III Отделение канцелярии его величества. Шефу жандармов, генералу Дрентельну».
— Признаете ли вы, что это писано вашим почерком? — спросил меня офицер.
Я успел уже дать письменные ответы на первые формальные вопросы и вместо ответа на этот вопрос предложил ему сличить почерки. Ни малейшего сходства не было.
Я был разочарован. Я ждал объяснения своего ареста, а вместо этого мне предлагали какой-то фантастический конверт. Я высказал это с таким возмущением и горечью, что офицер несколько сконфузился. Он порылся в портфеле и вынул оттуда бумагу. Это было заключение экспертов, сличавших почерк конверта с почерком одного из взятых у меня при обыске писем. Комиссия состояла из нескольких канцелярских писцов И нескольких учителей чистописания. Сии каллиграфические мудрецы признали, что почерк на конверте старательно изменен, но все же начертание отдельных букв таких-то, а также общий характер письма «дают основание заключить с несомненностью», что адрес на конверте и предъявленное комиссии письмо, подписанное моей фамилией, писаны одной и той же рукой…
Я представил себе, как эти каллиграфы старались угодить начальству своей экспертизой, и сказал:
— А не пробовали ли вы предъявить еще чьи-нибудь письма для сличения другому составу таких же мудрецов?
По-видимому, я угадал, так как офицер странно улыбнулся и на этом кончил допрос. Моих требований объяснить причину ареста он удовлетворить не мог. Помнится, что фамилия этого офицера была Ножин. Он казался несколько сконфуженным и скоро уехал, а я вернулся в свою одиночку.
Разумеется, сейчас же раздался стук в стену: Виноградов интересовался результатами допроса. Когда я выстукал ответ, он простучал:
— Это значит, вероятно, что Дрентельну прислана угроза от революционного комитета и вас подозревают, что вы надписали конверт.
Мне это показалось довольно вероятным. Дрентельн был назначен шефом жандармов на место Мезенцева. Это назначение вызвало много толков и много ожиданий, основанных, между прочим, на том, что Дрентельн — боевой генерал, не имевший до тех пор никаких отношений к полицейской службе. В газете, издаваемой Гирсом, «Русская правда», органе молодых либералов, с демократическим оттенком, появился фельетон Гирса в виде обращения к Дрентельну. В статье автор указывал именно на это отсутствие полицейских традиций в прошлом Дрентельна и выражал надежду, что он сумеет придать новое направление деятельности непопулярного учреждения. «Идите же, прямой и честный воин, новым путем. Общество, уставшее от этой борьбы с молодежью, ожидает от вас многого» — так приблизительно кончалось это письмо.
О нем много говорили в обществе. Как условно, «по-византийски», ни было оно написано — по тому времени оно должно было считаться смелым уже вследствие заявления о крайней непопулярности Третьего отделения. Все ждали, каков будет ответ правительства на это обращение публициста. Помнится, что первые дни прошли без всякого воздействия. Цензура была как будто озадачена и колебалась. Но через несколько дней ответ последовал: на газету обрушилась кара. Было вероятно, что и с другой стороны может тоже последовать свой ответ.
И вот 13 или 14 марта, после обеда, Виноградов возбужденно забарабанил в мою стенку. Он только что вернулся со свидания и сообщил сенсационную новость: на шефа жандармов генерала Дрентельна произведено покушение. Какой-то молодой человек, верхом на лошади, обогнал коляску Дрентельна, выстрелил в него два или три раза и скрылся. Произошло это среди белого дня на людной улице, и об этом говорит весь город, удивляясь удали неизвестного наездника.
Таким образом наше предположение оказалось правильным. Очевидно, Дрентельн получил предупреждение, но не предполагал, что оно может осуществиться в такой дерзкой форме. Кроме того, для меня стало очевидно, что мне приписывается некоторая роль в этом покушении.
Больше никаких допросов мне уже не производили, несмотря на мои настойчивые требования… Тогда, как, впрочем, и долго спустя и при менявшихся обстоятельствах, это считалось по нашим русским нравам излишней роскошью…
Как-то с утра высокий служитель предупредил меня, чтобы я собирался, так как сегодня мое заключение в Спасской части кончается. Несколько часов после этого я провел в мучительном нетерпении. Можно сказать смело, что эти несколько часов ожидания свободы стоили нескольких дней заключения. Наконец во двор въехала карета, меня позвали в контору, выдали принадлежащие мне вещи и деньги, и я сел в карету. Со мной сел Денисюк. Дорогой он все вздыхал. Я спросил у него, куда мы едем. В ответ последовал вздох еще более глубокий.
— Да о чем вы это, в самом деле, вздыхаете? — спросил я. — Кажется, вздыхать-то следует мне, а не вам.
— Кто знает? — ответил он меланхолично. — Сегодня я везу вас, а через месяц, быть может, вы повезете меня…
Я невольно засмеялся. Говорят, у турок существует какое-то коллективное народное предчувствие, что они когда-нибудь непременно будут изгнаны из Европы. Такое же массовое предчувствие не чуждо было и нашему прежнему строю. Впоследствии мне много раз вспоминалась меланхолическая фраза Денисюка: «Теперь мы вас, а после вы нас…»
Между тем карета неслась дальше, пересекла Фонтанку, обогнула здание Большого театра… Я начал догадываться: впереди направо, за мостиком — здание Литовского замка. Ворота раскрылись. На минуту перед моими глазами мелькнуло огорченное лицо матери, очевидно как-то узнавшей о нашем перемещении, и — через полчаса, переодетый в арестантское платье с буквами Л.Т.З. на спине, я входил в шумный и людный коридор Литовского замка.
XXII. В Литовском замке
Какой-то незнакомый человек встретил меня при самом входе в коридор, где сидели политические, радостным восклицанием:
— А вот и третий! Милости просим. Оба ваши брата ждут вас.
Действительно, я тотчас же попал в объятия братьев, после чего стал знакомиться с остальным обществом. Через некоторое время нас развели по камерам. В одной из них устроились уже оба мои брата, и меня ждала пустая кровать. Кроме нас троих, в ней помещался еще немолодой человек с наружностью «шестидесятника», с длинными седоватыми, закинутыми назад кудрями, умным лицом и насмешливой улыбкой. Короткий арестантский бушлат и серые штаны сидели на нем как-то особенно изящно, точно по нем и были сшиты. При моем входе он поднялся с постели, сильно пожал мне руку и сказал:
— Грибоедов… А вот это, — указал он на высокого юношу, сидевшего с ним рядом, — Цыбульский, иначе называемый Дитё. Арестован за подозрительную наружность.
Я невольно засмеялся: наружность молодого человека менее всего могла внушать подозрение. Совсем юный, с чуть пробивающимися усиками, с нежным румянцем и почти детским пушком на щеках, он обладал еще простодушными голубыми глазами навыкате.
Скоро я узнал его историю. Цыбульский решительно не знал, за что его арестовали: шел днем, около двенадцати часов, мимо Летнего сада; к нему подошел неизвестный ему человек, пригласил его в здание у Цепного моста, там его обыскали и препроводили в Литовский замок. Юноша был в полном недоумении, клялся, что приехал только в этот год из провинции и, поступив в какое-то высшее учебное заведение, не знал ни о какой революции и водил знакомство только с своими земляками. Но… волосы у него были длинные, и по близорукости он носил очки. Однажды Грибоедов, лежа на кровати и следя глазами за Цыбульским, который ходил по камере, вдруг спросил: