Таких «очевидцев» до наших дней сменилось бы только… двадцать!..
Одного из таких старых дубов человеческого леса я видел в Гарном Луге в лице Погорельского. Он жил сознательною жизнью в семидесятых и восьмидесятых годах XVIII века. Если бы я сам тогда был умнее и любопытнее, то мог бы теперь людям двадцатого века рассказать со слов очевидцасобытия времен упадка Польши за полтора столетия назад.
Но эти вопросы тогда интересовали меня мало.
Проходя за чем-то одним из закоулков Гарного Луга, я увидел за тыном, в огороде, высокую, прямую фигуру с обнаженной лысой головой и с белыми, как молоко, седыми буклями у висков. Эта голова странно напоминала головку высохшего мака, около которой сохранились как бы два белых засохших лепестка. Проходя мимо, я поклонился.
Старик посмотрел на меня выцветшими, но еще живыми глазами и сказал:
— А чей ты, хлопче? Я что-то таких не видал.
Я ответил, что я племянник капитана, и мы разговорились. Он стоял за тыном, высокий, худой, весь из одних костей и сухожилий. На нем была черная «чамарка», вытертая и в пятнах. Застегивалась она рядом мелких пуговиц, но половины их не было, и из-под чамарки виднелось голое тело: у бедняги была одна рубаха, и, когда какая-нибудь добрая душа брала ее в стирку, старик обходился без белья.
— Да… Капитан… Знаю… Он купил двадцать душ у такого-то. Homo novus… [18]Прежних уже нет. Все пошло прахом. Потому что, видишь ли… было, например, два пана: пан Банькевич, Иосиф, и пан Лохманович, Якуб. У пана Банькевича было три сына, и у пана Лохмановича, знаешь, тоже три сына. Это уже выходит шесть. А еще дочери… За одной Иосиф Банькевич дал пятнадцать дворов на вывод, до Подоля… А у тех опять пошли дети… У Банькевича: Стах, Франек, Фортунат, Юзеф…
Он сыпал генеалогическими разветвлениями, которые я, конечно, передаю здесь очень вольно, и потом заговорил о старых временах:
— Гей, гей!.. Скажу тебе, хлопче, правду: были люди— во времена «Речи Посполитой»… Когда, например, гусарский регимент [19]шел в атаку, то, понимаешь, как буря: потому что за плечами имели крылья… Кони летят, а в крыльях ветер, говорю тебе, как ураган в сосновом бору… Иисус, Мария, святой Иосиф…
Лицо старого панцирного товарища покраснело до лысой макушки, белые букли по сторонам поднялись, и в выцветших зрачках явилась колючая искорка.
Но вдруг он опять весь погас.
— А теперь… Га! Теперь — все покатилось кверху тормашками на белом свете. Недавно еще… лет тридцать назад, вот в этом самом Гарном Луге была еще настоящая шляхта… Хлопов держали в страхе… Чуть что… А! сохрани боже! Били, секли, мордовали!.. Правду тебе скажу — даже бывало жалко… потому что не по-христиански… А теперь…
Он вытянул через тын свою сухую шею и заговорил мне в ухо тихим шепотом:
— Теперь мужик, клянусь богом и пресвятой девой, бьет родовитого шляхтича по морде… И что же?.. Га! Ничего… Да что тут и говорить: последние времена!
Было знойно и тихо. В огороде качались желтые подсолнухи. К ним, жужжа, липли пчелы. На кольях старого тына чернели опрокинутые горшки, жесткие листья кукурузы шелестели брюзгливо и сухо. Старые глаза озирались с наивным удивлением: что это тут кругом? Куда девались панцирные товарищи, пан Холевинский, его хоругвь, прежняя шляхта?..
В этом старце, давно пережившем свое время, было что-то детски тихое, трогательно-печальное. Нельзя сказать того же о других представителях nobilitatis harnolusiensis [20]хотя и среди них попадались фигуры в своем роде довольно яркие.
Однажды у капитана случилась пропажа: кто-то ночью взломал окно в нижнем помещении «магазина» и утащил оттуда кадку масла и кадку меду. Первым сообщил о пропаже пан Лохманович.
Это был человек с очень живописной наружностью: широкоплечий, с тонкой талией, с прямым польским носом и окладистой бородой, красиво расстилавшейся по всей груди, — он представлял, вероятно, точную копию какого-нибудь воинственного предка, водившего в бой отряды… Теперь это была форма без содержания. Из всех качеств старопольского воинства в нем сохранилась только величавая осанка, богатырский аппетит и благородное влечение к тонким блюдам. «Пан Лохманович, — говорил про него капитан, — знает, чем пахнет дым из каждой печной трубы в Гарном Луге». К мужичью он питал нескрываемое презрение.
— Их дело, — говорил он уверенно, когда на пропажу собрались соседи. — Шляхтич на это не пойдет. Имею немного, что имею — мое. А у хамов ни стыда, ни совести, ни страха божия…
Мужики угрюмо молчали и осматривали внимательно признаки взлома. Вдруг один из них разыскал следы под окном. Следы были сапожные, и правый давал ясный отпечаток сильно сбитого каблука… Мужики ходят в «постолах». Сапоги — обувь панская. И они недвусмысленно косились на правый каблук гордого пана… В этой щекотливой стадии расследования пан Лохманович незаметно стушевался. Поднялся шум. «Разнузданное хлопство», не стесняясь, кричало, что капитанский магазин обокрали паны, и с этим известием хлынуло на улицу. Достоинство гарнолужского панства жестоко страдало. Шляхта собралась у старика Погорельского, человека сведущего в вопросах чести, и на общем совете было решено отправить к Лохмановичу депутацию. Бывший панцирный товарищ стал во главе ее и обратился к «брату шляхтичу» с речью… Сам уважаемый собрат и благодетель видит, что обстоятельства исключительного рода: хлопство кидает злую «калюмнию» на все благородное сословие Гарного Луга… Единственно для того, чтобы вогнать клевету обратно в хлопские пасти, шляхетство просит своего уважаемого собрата дозволить осмотр кладовых.
Пан Лохманович, величавый, как всегда, спокойно согласился.
— Pro forma, благодетель, pro forma, — говорил обрадованный Погорельский. — Только чтобы зажать рты низкой черни.
Обыск подходил к концу без всякого результата. «Имею мало… что имею — мое!» — повторял Лохманович. Собирались уже уходить, когда один из мужиков, допущенный в качестве депутата, разгреб в углу погреба кучу мякины: под ней оказались рядом обе кадушки…
Подхватив их тотчас же на плечи, мужики торжественно понесли находку к капитану, с криками торжества, с песнями, с «гвалтом и тумультом»…
Это был жестокий удар всему панству. Пан Погорельский плакал, как бобр, по выражению капитана, оплакивая порчу нравов, — periculum in mores nobilitatis harnolusiensis [21]. Только сам Лохманович отнесся к неприятной случайности вполне философски. Дня через два, спокойный и величавый, как всегда, он явился к капитану.
— Не лучше ли, уважаемый собрат и сосед, бросить это грязное дело, — сказал он. — Ну случилось там… с кем не бывает… Стоит ли мешать судейских крючков в соседские дела?..
Капитан был человек вспыльчивый, но очень добродушный и умевший брать многое в жизни со стороны юмора. Кроме того, это было, кажется, незадолго до освобождения крестьян. Чувствовалась потребность единения… Капитан не только не начал дела, простив «маленькую случайность», но впоследствии ни одно семейное событие в его доме, когда из трубы неслись разные вкусные запахи, не обходилось без присутствия живописной фигуры Лохмановича…
Но едва ли не самыми замечательными представителями этого измельчавшего шляхетства были два брата Банькевича. Один — «заведомый ябедник» (был в старину такой официальный термин), другой — увы! — конокрад.
Наружность у Антония (так звали ябедника) была необыкновенно сладостная. Круглая фигура, большой живот, маленькая лысая голова, сизый нос и добродушные глаза, светившиеся любовью к ближним. Когда он сидел в кресле, сложив пухлые руки на животе, вращая большими пальцами, и с тихой улыбкой глядел на собеседника, — его можно было бы принять за олицетворение спокойной совести. В действительности это был опасный хищник.