— Верно и то… Трое ехали… Что ж теперь делать? Теплина была, так, может, господь упасет…
— Постойте, — крикнул я с тоской. — Нельзя же этак… Ведь в эту минуту, может быть, человек умирает… Слышите, что делается…
На мгновение водворилась тишина, — и опять со двора слышны были удары, точно кто размеренно и с промежутками толок что-то в ступе. И по временам воображение примешивало к этому стоны… Это доносился, вероятно, звенящий гул лесных верхушек или, может быть, на реке трескался лед.
В избе послышались вздохи. Тем не менее, дверь открывалась. Ямщики начинали понемногу выходить.
— Спаси господи! — прошептал кто-то, и чей-то другой голос прибавил резко:
— Сами тоже стынем… Зима не пройдет, чтобы на ближних станках не застыл человек, а то двое. Перегон у нас лютый!
— Третий год — Федька в этом же лесу застыл.
— В прошлом годе баба с мальчонком.
— А у меня мнук не застыл, что ли? — злобно выкрикнул в толпе какой-то старик.
— Этому ветру почта не ходит, — опять сказал наш ямщик.
Двери скрипнули еще и еще… Народу убывало.
— Постойте, — сказал я в отчаянии. — Возьмите деньги, что ли! Десять рублей, — кто согласится поехать со мною…
В это время мой взгляд упал на лицо Игнатовича, безмолвно сидевшего на скамье у стола с совершенно помертвевшим лицом, и мне стало вдруг как-то жутко. Голос мой сорвался…
Помню, что в эту минуту староста с внезапным участием взглянул мне в лицо и сделал движение…
— Двадцать, тридцать, все, что у нас есть! — сказал я, почти задыхаясь от волнения…
— Стойте, — крикнул староста своим грубо-решительным голосом, от которого толпа ямщиков сразу остановилась. — Никто не уходите! Слышите, люди деньги дают, а и без денег все одно надо бы. Верно, что грех!.. Надо бога вспомнить! Ну, чья очередь? Говорите, старики!..
Толпа отхлынула от порога к середине избы… Староста стоял рядом со мною, и я теперь не сводил с него глаз. Это был мужик средних лет, рослый, смуглый, с грубыми, но приятными чертами лица и глубокими черными глазами. В них виднелась решительность и как будто забота.
— Эх, господин, — сказал он мне сурово, когда среди ямщиков начался тот говор, которым открывается обыкновенно обсуждение мирского дела на сходе. — Совесть у тебя есть, а ума мало… Без денег-то бы, пожалуй, лучше было… Я уж хотел объявить наряд… Теперь пойдет склёка.
И действительно, началась мучительная «склёка». Вы знаете, — эти ленские ямщики составляют своеобразные ямские общины, обломок прошлых веков. Земли у них нет, в состоят они на жалованье. «Пара лошадей» составляет основание подушной раскладки, «душа» равняется части лошади, которой соответствует часть жалованья. Все доходы станка и все повинности приурочены к этому основанию… Теперь мои деньги вступали в эту раскладочную машину, и притом деньги экстренные. Предстояло разверстать их на мир, а мир должен был выставить очередных.
Поднялись споры… Прогонная плата, части лошадей, старые счеты, очереди, возка дров, прогон почты, провоз заседателей и исправников, сироты, кормежка арестантов — все это теперь выступило на сцену и обсуждалось горячо и всесторонне. Я несколько раз пытался остановить эти споры тоскливым напоминанием о том, что человек в это время может погибнуть, но ближайший ямщик сказал мне с серьезной непреклонностью:
— Ничего не поделаешь, не мешай! Дело мирское… помешаешь, хуже…
Споры продолжались. Решение все еще не выяснялось… Снаружи несся все тот же зловещий гул…
Наконец вмешался староста, которому как будто сообщалось мое нетерпение. Он лучше меня, конечно, знал ту разверсточную машину, которая так шумно действовала перед нашими глазами, и видел, что пока она сделает точно и справедливо свое дело, — пройдет еще немало времени… И вот он выступил вперед, одним окриком остановил шум, потом повернулся к иконе и перекрестился широким крестом. Кое-где в толпе руки тоже поднялись инстинктивно для креста… Тревожная ночь производила свое действие на грубые нервы…
— Братцы, — сказал он. — Нельзя эдак-ту… Видит бог, святая владычица… Я отказываюсь. Не надо мне денег… Я еду, не в зачет, без очереди… Когда господь ежели поможет, — оставьте свои деньги, господин… Свечку, когда что, поставите…
В толпе водворилось молчание, и через минуту один из станочников, еще недавно много споривший и горячившийся из-за какой-то неочередной «выти», — первый сказал с спокойным сочувствием:
— Ну, помоги тебе господи… Ежели охотой…
— Дело твое…
— Не в зачет, — твоя воля… И то сказать: душа дороже денег… Тут и сам застынешь…
— Ишь ведь сиверко… Господи помилуй… Верно, — почта не пойдет… Ну их, и с деньгами. Своя душа дороже…
— Помоги тебе владычица, Софрон Семеныч.
Я с безотчетным облегчением взглянул в ту сторону, где сидел Игнатович… Мне казалось, что в великодушном предложении старосты и в том, как оно было принято, — есть что-то разрешающее и как бы оправдывающее также и нас… Но Игнатовича на этом месте уже не было.
Вскоре изба очистилась. Остались только хозяин, несколько замешкавшихся ямщиков и я. Игнатовича нигде не было видно. Ямщики говорили, что он вышел, одевшись, еще до окончания разверстки…
У меня сжалось сердце каким-то предчувствием. Я вспомнил его бледное лицо во время переговоров. Вначале на нем было обычное мизантропическое выражение, с примесью злого презрения к себе и другим. Но в последнюю минуту мне запомнилось только выражение глубокой, безнадежной печали. Это было в то время, когда я предложил деньги и среди ямщиков начались споры…
Я вышел на площадку, искал и звал его, прибавляя на всякий случай, что дело сделано и что я скоро еду за человеком в лесу… Но ответа не было, в окнах встревоженного станка гасли огни, ветер тянул по-прежнему; по временам трещали стены станочных мазанок и издалека доносился стонущий звук лопающегося льда.
— Товарища кличешь? — спросил меня проходивший мимо ямщик. — Да он, чай, ушел спать в другую избу… Беспокойно было у вас. Может, попросился к шабрам.
В это время к избе подъехали широкие розвальни, запряженные парой лошадей, и староста, весь закутанный в меха, в огромных рукавицах, соскочил с них и подошел ко мне.
— Что такое? — спросил он. — Что еще?
— Скорей, скорей, ради бога, — сказал я, охваченный нервным ознобом. У меня возникла внезапная уверенность, что я найду Игнатовича по дороге.
— Ну, нет, — сказал он. — Погоди, барин, этак нельзя. Одежда у тебя не по этому ветру. На вот, я привез тебе. Одевайся.
И он настоял, чтобы я оделся в его меха… Мы выехали почти уже на рассвете, захватив с собой еще кучу одежи на всякий случай…
Ветер был тяжелый и палящий. На небе светила полная луна, а внизу мчалась так называемая поземка.
Вы знаете, что это? Ветер подымал с земли сухой снег и нес нам навстречу ровно, беспрерывно, упорно… Это не метель, но хуже всякой метели… В такую погоду всякое движение останавливается; кажется, мы действительно кой-чем рисковали в это утро. Мне потом отрезали два пальца…
— Нашли вы этого человека? — спросил я нетерпеливо, видя, что Сокольский опять остановился.
— Нашли, — ответил он как-то беззвучно… — Это было уже серым утром… Ветер стал стихать… Сел холодный туман… У него был огонь, но он давно потух. Он, вероятно, заснул… Глаза у него, впрочем, были раскрыты, и на зрачках осел иней…
— А ваш товарищ? Он действительно остался на станке?
Сокольский посмотрел на меня помутившимся и потускневшим взглядом.
— Я был глубоко убежден, что он пошел по дороге в лес, и потому всю дорогу ночью кричал и вглядывался. Староста успокаивал меня. Он, во-первых, никак не понимал, что человек может бесцельно отправиться на гибель, а во-вторых, дорога от станка была только одна и притом широкая и обставленная вехами, так что сбиться было невозможно, особенно в светлую все-таки ночь…
Когда мы поехали обратно, уложив нашу печальную находку и закутав в меха, было уже утро. Ветер стих, и мороз внезапно сдался. Потом взошло солнце. Следов нигде не было.