Извиняющийся голос этого «индивидуума» слышится нам и теперь, когда мы перечитываем некоторые строки либеральной прессы того времени. Вот характерное место из передовой «С.-Петербургских ведомостей» (1872, № 109, 22 апреля).
«Общественная жизнь, подобно морю, имеет свои приливы и отливы… Факт тот, что начался период отлива; море… далеко отошло от берега, и, гуляя на этом берегу, мы можем только любоваться на то, что выброшено великой стихией, на все эти раковины, морские растения, креветки и бочком двигающихся раков.
Удел публицистики в период отлива, преимущественно, исследовать все эти frutti di mare[760]. Рыболовами, забирающими в свои сети то, что выбрасывается русским житейским морем, пришлось быть преимущественно органам нового нашего суда».
Положение Салтыкова было не лучше. Напротив, значительно труднее. Изображение многих драматических событий русской действительности было для него, подцензурного писателя революционно-демократического лагеря, недоступно, хотя и общественный темперамент и совесть диктовали необходимость выступления по этим животрепещущим вопросам.
Однако та «принципиальная почва», которую он никогда не покидал, давала ему возможность, обращаясь даже к «легальным» явлениям, так сопоставлять и творчески преображать их, чтобы из россыпи разрозненных фактов возникла трезвая картина жизни, содержащая в себе бескомпромиссный приговор самодержавному строю.
Так, скандальное «мясниковское дело», фигурировавшее во всех газетах, послужило сюжетной основой для «сна» провинциала.
Но Салтыков глубоко обобщил все происшедшее на процессе. Он не видел в этом деле «невинно пострадавших». Ни откупщик Беляев, ни Караганов, ни Мясниковы не являлись для писателя каким-либо исключением: в них просто наиболее резким образом выявились черты беспринципной погони за наживой, и оправдание преступников выглядело в его глазах как солидарность хищников между собой.
Салтыков остроумно воспользовался прозвучавшей в речи прокурора апелляцией к «суду общественной совести» в противовес «суду общественного мнения». Он увидел в этом возможность показать истинное лицо тогдашнего общества, освобожденное от лицемерно соблюдаемых приличий. «Странные вопросы», которые предлагаются в сновидении провинциала на разрешение присяжных — «согласно ли с обстоятельствами дела» поступил Прокоп и не поступили бы точно так же истцы, родственники покойного, — предельно обнажают ту точку зрения, с которой взирает общество «хищников» и «ташкентцев» на происшедшее.
Перенос «дела Мясниковых» для нового рассмотрения в Московский окружной суд и очередное оправдание обвиняемых оборачиваются в книге Салтыкова фантастическим решением кассационного суда слушать дело Прокопа во всех городах России. Таким образом, происходит как бы своеобразный референдум, обнаруживающий аморальность общественных верхов.
Несмотря на внешнее положение подсудимого, Прокоп делается одним из самых популярных людей, и его путешествие по России выглядит как воцарение нового властителя — хищника, принимаемого обществом с раболепным восторгом.
Это путешествие длится годы, а положение России за это время фактически не меняется, благодаря черепашьей поступи «постепенного прогресса», ради сохранения которого либералы призывали не торопиться.
Таков очевидный результат той политической тактики, которую открыто осудил Салтыков в том же «Дневнике».
При всей беспощадности щедринской сатирической критики либерализма поучительно сопоставить ее с той, какую мы находим в романе Достоевского «Бесы», который появился почти одновременно с «Дневником провинциала».
В 1869 году Салтыков посвятил выходу в свет биографии Т. Н. Грановского статью «Один из деятелей русской мысли» (см. т. 9), рассматривая его судьбу почти как символ трагической участи русской мысли и ставя ее слабость и оторванность от жизни в вину не столько ей самой, сколько условиям, в которых она находилась.
Достоевский же видит в деятельности «наших Белинских и Грановских» корень будущей нечаевщины и всячески снижает, чтобы не сказать, начисто снимает, трагедию пленной, пусть подчас ошибочной и противоречивой мысли.
Придавая Степану Трофимовичу Верховенскому некоторые черты Грановского, автор «Бесов» изображает затем своего героя терзаемым страхом, что прежнее вольнодумство делает его в глазах властей сообщником радикально настроенной молодежи. Рассказчику у Достоевского «умилительно и как-то противно» «полнейшее совершеннейшее незнание обыденной действительности», выражавшееся в том, что Верховенский считает достаточной причиной для ареста найденные у него сочинения Герцена и свою поэму отвлеченного содержания. Мрачная, угрожающая, фантасмагорическая атмосфера в «Бесах» целиком обязана своим происхождением деятельности авантюристов от революции; фантастически разросшиеся тени нечаевцев заслоняют всю остальную действительность, а градоначальник Лембке со своими безумствами выглядит всего лишь несчастной жертвой коварства «революционеров».
Салтыков же обращает внимание читателей на то, что остается в тени в «Бесах», но о чем знали или догадывались современники.
«Сочиняются заговоры по всем правилам полицейского искусства, — записывает в дневник А. В. Никитенко, — или ничтожным обстоятельствам придаются размеры и характер заговоров»[761].
Некоторые современники подозревали даже, что в нечаевском процессе не обошлось без вмешательства полицейской провокации.
В «Дневнике провинциала» воссоздана та реальная общественная атмосфера, которая запугивает и оглушает людей настолько, что они готовы стать жертвой рокового недоразумения или чьей-либо злонамеренной мистификации.
В августе 1872 года в Петербурге происходил Международный конгресс статистиков. За месяц до этого события в «Отечественных записках» появилась статья Е. Карновича, где убедительно показывалось жалкое состояние этой науки в России.
«Статистика, — писал Карнович, — как известно, самым тесным образом связана с вопросами политико-экономического и социального быта, а между тем общий склад нашей государственной и общественной жизни не способствует пока широкой и самостоятельной разработке этих вопросов»[762].
Люди, помнившие «Современник», знали, что об этом в свое время говорил и Чернышевский: «…люди, весь успех которых зависит от таинственности, не любят статистики»[763], — заметил он в одной из своих статей о Франции, проводя явственную параллель с положением дел в самой России.
Возмущение, вызванное ранней повестью Салтыкова «Запутанное дело» в 1848 году, избавило от крупных неприятностей статистика К. С. Веселовского, опубликовавшего одну из своих работ — о жилищах рабочего люда в Петербурге — в том же номере «Отечественных записок», где была и повесть Салтыкова. Ученый избежал опасности, но, по его собственному признанию, «разом повернул на такие исследования, в которых можно говорить безопасно всю правду, а именно на исследование климата России и его влияния на человека и быт»[764].
Не пользовалась покровительством начальства статистика и в дальнейшем. Е. Карнович иронически сопоставлял сумму, ассигнованную на помпезный прием иностранных гостей, с другой, несравненно более скромной, которая крайне неохотно выделялась на ежегодное содержание Петербургского статистического комитета, и высказывал опасение, что русские делегаты на конгрессе будут выглядеть не столько статистиками, сколько статистами.
Герой «Дневника» тоже считает, что «ежели конгресс соберется в Петербурге, то предметом его может быть только коротенькая статистика, то есть такая, в которой несколько глав окажутся оторванными».
Однако в книге Салтыкова речь идет уже не о подтасовке тех или иных цифр или умолчании о неприглядных сторонах русской жизни: весь конгресс оказывается мистификацией, затеянной якобы какими-то досужими шутниками. Опутанные ложными показаниями и совершенно потерявшие голову, герои полны сознания своей виновности, впадают в какое-то истерическое самобичевание и взаимные оговоры.