Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И меня брали на руки и высоко взбрасывали, рискуя разбить о потолок мою голову. Мне кажется, что, ежели бы они сразу меня искалечили, я был бы счастлив, потому что это избавило бы меня от них…

Наконец меня объял ужас. Но вместо того чтоб бежать от моих друзей на край света, я, как и все слабохарактерные, только усложнил свое положение. Я скрылся не на край света, а в безвестный ресторанчик на Вознесенской, куда по моим расчетам ни один из Ваней не имел основания заглянуть.

Я забирался туда с раннего утра, когда заспанные гарсоны еще не начинали уборки комнат, пропитанных промозглым табачным дымом, когда заплеванные и заслякощенные полы были буквально покрыты окурками папирос и сигар, когда в двери ресторана робко выглядывали нищие и выпрашивали вчерашних черствых пирогов. Я уходил в дальную комнату, пил кофе и читал газеты. Затем ресторан наполнялся завсегдатаями, я завтракал, смотрел, как играют в биллиард, обедал и оставался до той минуты, когда ресторан запирался окончательно. Через неделю я сделался тут «своим»; игроки в биллиард спрашивали у меня советов, гарсоны — слегка заигрывали.

В одно прекрасное утро я углубился в созерцание биллиардных шаров и ничего не ждал. И вдруг чувствую, что кто-то тронул меня по плечу. Обертываюсь: передо мной Ваня, который, возвращаясь с ученья, заехал в ресторанчик выпить рюмку коньяку…

Он ничего не сказал мне, а только поманил пальцем…

Это было до того странно, что многие тут же выразили уверенность, что я «скрывался», что меня «накрыли» и повели теперь к судебному следователю.

Мы ехали молча; наконец сани остановились у знакомого подъезда «закусочной». Мы прошли мимо бочек с миндалем и орехами, сопровождаемые приветливыми улыбками «молодцов», и вступили в преисподнюю. Все Вани были в сборе.

— Décidément, mon oncle, vous nous méprisez?![724] — не то вопросительно, не то утвердительно обратился ко мне Ваня.

— Какой вздор! можно ли предполагать…

— Trève de subterfuges, mon oncle! Je vous demande, si vous nous méprisez, oui ou non?[725]

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

И он взял с первого попавшегося под руку блюда за хвост селедку и слегка потрепал ее по моему носу.

— Vous êtes un coeur d’or, Jean![726] — раздалось где-то, но так как-то смутно, что я не мог даже разобрать, один ли голос выразил эту похвалу или много.

В глазах у меня завертелись зеленые круги, во рту вдруг высохло. Я не знал, на что мне решиться: броситься ли на моего обидчика или самому себе разбить голову. Но, должно быть, я бросился вперед, потому что в эту минуту раздался неистовый взрыв хохота.

— Le nihiliste! je crois, Dieu me pardonne, qu’il veut faire des façons![727] — воскликнул Ваня Подснежников, — милейший! позвольте заметить вам, что вы совсем не так смотрите на это дело! Не мы, а вы оскорбили нас, и селедка есть только то должное, чего заслуживал ваш поступок. И вместо того чтоб смириться, вы лезете… Это уже новое оскорбление, и, конечно, мы не оставим его без возмездия. Trève de condescendances! En place, messieurs![728] Не угодно ли вам будет судить новый поступок господина нигилиста!

Через пять минут я был осужден. Я видел, как принесли громадную банку килек и как вся эта ватага, внезапно одичав и утратив человеческий образ, бросилась на меня…

Когда я проснулся, было уж позднее утро. Я стоял среди моего номера в одном нижнем белье и кричал во всю мочь. Меня окружали больничные сторожа; из дверей выглядывали испуганные лица помешанных. Тут же стоял главный доктор, одного мания которого было бы достаточно, чтоб заключить меня в горячечную рубашку.

— Весьма вероятно, — сказал он мне иронически, — что вы и теперь будете утверждать, что умственные ваши способности находятся в нормальном состоянии?!

Волей-неволей я должен был покориться…

Я заговаривался, я видел сны, которые, несмотря на свою нелепость, до такой степени тяготели надо мной, что почти сливались с моей обыденной жизнью. В глазах психиатра, требующего от человека лишь официального здравомыслия, но зато уже не допускающего ни малейших в этом смысле отступлений, этот факт представлял слишком достаточный повод, что[б] признать меня сумасшедшим.

Меня самого до крайности мучило это беспрерывно повторяющееся смешение кажущегося с действительным. В самом ли деле существует то, что̀ я сознаю существующим, или только мне кажется, что оно существует? — вот в чем весь вопрос. Может ли, например, существовать такой суд, по решению которого я был бы присужден к обмазанию кильками с головы до ног? — На этот вопрос, с точки зрения официяльного здравомыслия, я, конечно, должен был ответить отрицательно, но в то же время мне совершенно отчетливо представлялось (да и теперь еще представляется), что такой суд не только может существовать, но что он даже несомненно где-то существует и что календари, лишь по упущению или страха ради иудейска, не показывают его адреса. Или: может ли существовать такое общество молодых людей, для которых безразлично быть гонведами, папскими зуавами, тюркосами, башибузуками и которые, ничего не зная об отречении короля Амедея, все свои досуги употребляют на изучение игры лядвий Эммы Чинизелли, Пальмиры Анато и других? — И на этот вопрос, как человек официяльно здравомыслящий, я не имею права отвечать иначе как отрицательно, но, клянусь, я не только убежден, но могу, в случае надобности, даже доказать, что таких обществ существует бесчисленное множество, что я сам видел их, этих гонведо-зуаво-башибузуков не то в театре Берга, не то в овощеной лавке Одинцова, не то, в передобеденное время, на солнечной стороне Невского проспекта, и что календари не упоминают об этих обществах единственно потому, что, руководясь старой рутиной, они под рубрикой «общества» разумеют только те, которые носят официальное клеймо.

Но как бы я ни был прав с точки зрения психологических тонкостей, я все-таки вынужден был сознаться, что мое официяльное, календарное здравомыслие представлялось очень сомнительным. Я захватывал несколь[ко] больше, нежели сколько нужно для обыденной жизненной практики. Если б я разделял общества на ученые, благотворительные, промышленные и т. д. — всякий сказал бы обо мне: вот человек, который если захочет плюнуть, то, наверное, плюнет на пол, а не в тарелку! Но я до такой степени расширил пределы общественной инициятивы, что даже прозрел общество для изучения лядвий девицы Чинизелли, — не ясно ли, что такого рода проницательность мог выказать только помешанный!

Ни одно губернское правление в целом мире, конечно, не согласилось бы признать меня здравомыслящим, если б я вздумал перечислять перед ним все судебные учреждения, которые, как мне это достоверно известно, ютятся в петербургских закусочных, вполне независимо от официяльных судебных учреждений, и в то же время вполне самостоятельно. Представьте себе следующего рода картину. Приводят меня в губернское правление и, по обыкновению, сначала обыскивают в сторожевской, потом в канцелярии и затем уже вводят в присутствие. В присутствии председательствует генерал, который одним своим видом устраняет всякую мысль о возможности какого-либо иного суда, кроме скорого. Пошептавшись предварительно с доктором и перелистовав наблюдательный журнал, председатель приступает к допросу.

— А нуте, не угодно ли вам перечислить судебные учреждения, находящиеся в столичном городе Санкт-Петербурге! — обращается он ко мне и в то же время подмигивает прочим присутствующим, как бы говоря: «J’espère, que nous allons rire!»[731]

вернуться

724

В самом деле, дядюшка, вы нас презираете?!

вернуться

725

Бросьте увертки, дядюшка! Я спрашиваю, презираете вы нас? Да или нет?

вернуться

726

Вы золотое сердце, Жан!

вернуться

727

Нигилист! прости господи, он, кажется, хочет поломаться!

вернуться

728

Бросьте снисходительность! По местам, господа!

вернуться

729

Печатаются три фрагмента из сохранившейся рукописи незаконченной главы III. См. текстологический комментарий. — Ред.

вернуться

730

См. «Отечественные записки» №№ 2 и 4 нынешнего года. Ввиду того что между появлением второй главы и настоящей прошло шесть месяцев, считаю долгом возобновить в памяти читателя некоторые факты. «В больнице для умалишенных» составляет продолжение «Дневника провинциала», печатавшегося в 1872 году. В конце «Дневника» провинциал вследствие «разнообразий петербургской жизни» попадает в больницу для умалишенных. Здесь он встречается со своим родственником, офицером Ваней Поцелуевым, который, будучи умалишенным, без всякого стыда изливает перед ним всю суть своего внутреннего, офицерского существа. Поцелуев играет очень видную роль в обществе сумасшедших, чем он обязан непреклонности и цельности своих убеждений, и «провинциалу» невольно приходит на мысль: что было бы, если б судьба вынудила его вечно проводить жизнь среди Поцелуевых? Сумел ли бы он покорить этих людей, или, напротив того, сам был бы покорен ими? По некоторым соображениям, второй исход оказывается более вероятным, а отсюда — понятный ужас, который овладевает «провинциалом». К довершению всего, в больнице происходит суд, на котором один из умалишенных обвиняется в «замарании халата». Это еще более возбуждающим образом действует на нервную систему впечатлительного «провинциала». Он видит страшные сны. Встревоженная его мысль рисует перед ним все перипетии, через которые проходит история его подчинения Поцелуевым, и которая разрешается судом за уклонение от посещения фруктовой лавки Одинцова, служащей обычным местопребыванием Поцелуевых. По суду «провинциал» присуждается к обмазыванию кильками, наказанию очень странному, почти фантастическому, однако же не беспримерному в истории. Понятно, что сон этот заставляет его вскочить с постели в величайшем страхе. Происшествие это заставляет «провинциала», до сих пор упорно протестовавшего против своего помещения в больницу, сознаться, что он попал туда совершенно правильно. (Прим. M. E. Салтыкова-Щедрина.)

вернуться

731

Надеюсь, мы посмеемся!

185
{"b":"179684","o":1}