Тетюшский делегат поднимается с своего места и возражает, что это неудобно.
— Why?[483] — вопрошает Фарр.
— Неудобно — и все тут! и разговаривать нечего! За такие вопросы нашего брата в кутузку сажают!
— Shocking![484] — восклицает Фарр.
Тогда требует слова Левассёр.
— Pardon! si je comprends la pensée de monsieur[485], — начинает он, указывая на тетюшского делегата, — elle peut être formulée ainsi: oui, le secret des lettres particulières est inviolable (bravo! bravo! oui! oui! inviolable!) — c’est la règle générale; maisil est des raisons de bonne politique, qui nous forcent quelquefois la main et nous obligent d’admettre des exceptions même aux règles que nous reconnaissons tous pour justes et irréprochables. C’est triste, messieurs, mais c’est vrai. Envisagée sous ce point de vue, la violation du secret des lettres particulières se présente à nous comme un fait de haute convenance, qui n’a rien de commun avec le crime ou la contravention. L’Angleterre, grâce à sa position insulaire, ignore beaucoup de phénomènes sociaux, qui sont non seulement tolérés par le droit coutumier du continent, mais qui en font pour ainsi dire partie. Ce qui est crime ou contravention en Angleterre, peut devenir une excellente mesure de salut public sur je continent. Aussi, je vote avec m-r de Tétiousch pour l’ordre du jour pur et simple[486].
— Bravo! Ура! Человек! шампанского! Мосье Левассёр! Votre santé![487]
Не успели выпить за здоровье Левассёра, как Прокоп вновь потребовал шампанского и провозгласил здоровье Фарра.
— Сознайтесь, господин Фарр, что вы согрешили немножко! — приветствовал он английского делегата с бокалом в руках, — потому что ведь ежели Англия, благодаря инсулярному* положению, имеет многие инсулярные добродетели, так ведь и инсулярных пороков у ней не мало! Жадность-то ваша к деньгам в пословицу ведь вошла! А? так, что ли? Господа! выпьем за здоровье нашего сотоварища, почтеннейшего делегата Англии!
Разумеется, суровый англичанин успокоился и выпил разом два стакана.
Но за обедом случился скандал почище: бараний бок до такой степени вонял салом, что ни у кого не хватило смелости объяснить это даже особенностями национальной кухни. Хотя же поданные затем каплуны были зажарены божественно, тем не менее конгресс единогласно порешил: с завтрашнего дня перенести заседания в Малоярославский трактир.
Четвертый день — осмотр Петропавловского собора, заседание и обед в Малоярославском трактире (menu: ботвинья с малосольной севрюжиной, поросенок под хреном и сметаной, жареные утки и гурьевская каша); после обеда прогулка пешком по Марсову полю.
Петропавловским собором иностранные гости остались довольны*, но, видимо, спешили кончить осмотр его, так как Фарр, указывая на крепостные стены, сказал:
— В сей местности воздух есть нездоров!*
На что, впрочем, Прокоп тут же нашелся возразить:
— Для тех, господин Фарр, у кого чисто сердце, — воздух везде здоров!
В четвертом заседании я докладывал свою карту, над которой работал две ночи сряду* (бог помог мне совершить этот труд без всяких пособий!) и по которой наглядным образом можно было ознакомиться с положением трактирной и кабацкой промышленности в России. Сердце России, Москва, было, comme de raison[488], покрыто самым густым слоем ярко-красной краски; от этого центра, в виде радиусов, шли другие губернии, постепенно бледнея и бледнея по мере приближения к окраинам. Так что Новая Земля только от острова Колгуева заимствовала слабый бледно-розовый отблеск. В заключение я потребовал, чтобы подобные же карты были изданы и для других стран, так чтобы можно было сразу видеть, где всего удобнее напиться.
— Ah! mais savez-vous que c’est bigrement sérieux, le travail que vous nous présentez lá![489] — воскликнул Левассёр, рассматривая мою карту.
— Prachtvoll![490] — одобрил Энгель.
— Beautiful![491] — присовокупил Фарр.
— Benissime![492] — проурчал Корренти.
— Et remarquez bien que monsieur n’a employé que deux nuits pour commencer et achever ce beau travail[493], — отозвался Кеттле́, который перед тем пошептался с Прокопом.
— Две ночи — это верно! — подтвердил Прокоп, — и без всякого руководства! Просто взял лист бумаги и с божьею помощью начертил!
Тогда все бросились меня обнимать и целовать, что под конец сделалось для меня даже обременительным, потому что делегаты вздумали качать меня на руках и чуть-чуть не уронили на пол. Тем временем наступил адмиральский час, Прокоп наскоро произнес: господа, милости просим хлеба-соли откушать! — и повел нас в столовую, где прежде всего нашим взорам представилась севрюжина… но какая это была севрюжина!
— Вот так севрюжина! — совершенно чисто произнес по-русски Кеттле́.
Но, увы! нас и на этот раз не вразумило это более нежели странное восклицание иностранного гостя. До того наши сердца были переполнены ликованием, что мы не лыком шиты!
После обеда, во время прогулки по Марсову полю, Левассёр ни с того ни с сего вступил со мной в очень неловкий дружеский разговор. Во-первых, он напрямик объявил, что ненавидит войну по принципу и что самый вид Марсова поля действует на него неприятно*.
— А мы, — ответил я довольно сухо, — мы гордимся этим полем.
— Oui, je comprends ça! la fierté nationale — nous autres, Français, nous en savons quelque chose! Mais, quant à moi — je vous avoue que ça me porte sur les nerfs![494]
Во-вторых, постепенно раскрывая передо мной свою душу, он признался, что всегда был сторонником Парижской коммуны* и даже участвовал в разграблении дома Тьера.
— Ma femme est une pétroleuse* — je ne vous dis que ça![495] — прибавил он грустно.
В-третьих, он изъявил опасение, что за ним следят; что клевета и зависть преследуют его даже в снегах России; что вот этот самый Фарр, который так искусно притворяется англичанином, есть не что иное, как агент Тьера, которому нарочно поручено гласно возбуждать вопросы о шпионах, а между тем под рукой требовать выдачи его, Левассёра. В заключение он просил меня посмотреть по сторонам и удостовериться, нет ли поблизости полицейского.
Я в смущении исполнил его просьбу, но так как мы стояли на самой средине поля, и притом начало уже смеркаться, то полицейские представлялись рассеянными по окраинам в виде блудящих огоньков. Тем не менее я поспешил успокоить моего нового друга и заверить его, что я и Прокоп сделаем все зависящее…
— Ah! quant à vous — vous avez l’âme sensible, je le vois, je le sens, j’en suis sûr! Mais quant à monsieur votre ami — permettez-moi d’en douter![496] — воскликнул он, с жаром сжимая мою руку.