Куда же идти? как действовать? что предпринять?
Нельзя сказать себе: пойду направо, потому, дескать, что там дорога не захламощена корягами и нет засасывающих болот. Кроме того, что мы скоро убедимся, что и там коряги, и там болота, но самая дорога, незаметно для зрения, приобретает такое склонение, что деятель, искренно мечтающий о том, что идет направо, внезапно видит, что он совсем не там, что он, против воли, взял влево и, вместо предполагаемого храма утех (монплезир) и отдохновения (монрепо), со всего размаха разбежался в огромную, дымящуюся кучу навоза… Каков сюрприз!
Нельзя сказать себе: до конца жизни буду петь одну и ту же песенку. Много звуков, много песен раздается в природе, и как ни разнообразны они, но, в общем, все-таки подчинены известному строю, и этот строй насильственно втягивает в себя все отдельные, вступающие в хор голоса. Тщетно усиливается упрямый певец выделывать любезное сердцу колено — увы! слух его неприметно развращается раздающимися окрест звуками, и неприметно же, против воли, голос следует за указаниями слуха.
Нельзя сказать себе: выйду к толпе и увлеку ее в ту или другую сторону. Толпа не вдруг и не всю открывает грудь свою; как ни распутна она с первого взгляда, но любит, чтоб за ней походили, чтоб к ней относились вежливо. Надобны сверхъестественные силы, чтоб увлечь толпу сразу, а много ли найдется деятелей, обладающих этими силами? Огромное большинство деятелей — простые труженики, для которых толпа представляет любезнейший и сподручнейший предмет разработки, но которые и сами еще недавно были в толпе. Толпа ревниво оберегает предания прошедшего и туго решается на риск, потому что уже не мало она порисковала на своем веку, но мало извлекла из того для себя пользы. Мудрено ли, что человек, имеющий дело с этою плотною массою, неслышно для самого себя проникается инстинктами толпы? Мудрено ли даже, что, вместо того чтоб увлечь толпу за собою, он сам станет в ее ряды? Но не смейтесь ему, не порицайте его слишком поспешно, ибо он не пропал без вести. Положим, что сам он засосался на дно, положим, что он и не выплывет никогда, но мысль, им брошенная, все-таки принесет свой плод, но минутное противодействие, оказанное им толпе, все-таки сделает ее более податливою… хотя бы для последующих деятелей. В этом случае, он не более как жертва, принесенная новому Ваалу*, но жертва не бесследная, ибо кровь ее утучнила почву.
Да; страшна жизнь, и не легко выносится бремя ее! Деятели, которые обладают достаточными для того силами, называются героями, а звания этого, как известно, у нас в Глупове и по штату совсем не положено.
Увы! за недостатком героев их место занимают у нас каплуны! Им тоже легко жить на свете, потому что все их дело заключается в подглядыванье и в судаченье, как необходимом последствии подглядыванья. Продолжительное и усердное упражнение в праздности в замечательной степени изощрило их способности в этом смысле, а смешение и мрак, царствующие окрест, дают достаточный для того материал. «Глуповцам хлеба не надо, глуповцы друг друга едят и сыты бывают», — сказал некоторый мудрец, и сказал истину неоспоримую. Угрюмые каплуны чутьем слышат, что где-то, около них, имеется повод к скандалу, и, поднюхавши его, выказывают плотоядность примерную. Забывая, что в этом случае они являются драгоценнейшими сосудами древнего глуповского распутства, они, подобно достославным предкам своим, простодушно и в веселии сердца распластывают жизнь первого попавшегося им под руку субъекта и, накусавшись вдоволь живого мяса, с наслаждением облизывают обагренные кровью губы. Им дела нет до того, что в бесконечной цепи живых существ субъект, которого они сейчас обглодали, быть может, составляет ближайшее звено к ним самим; им нет дела до того, что вся разница между ним и ими заключается в том, что он жил деятельною жизнью, а они отдыхали: в том-то и заключается, по мнению их, истинное геройство, чтобы обгадить именно ближайшего соседа, а не уходить куда-нибудь вдаль. Устроивши столь великий подвиг, они не только убеждаются, что целая вселенная взирает на них, как на героев, но сами искренно мнят себя таковыми.
Но пусть не заблуждаются каплуны: геройства тут нет. Тот, кто изведал глубину глуповских омутов, кто собственными боками познал непроходимость глуповских трущоб, тот засвидетельствует, что действительное геройство заключается не в праздном судачении, не в неистовом терзании друг друга, но в упорном и непрерывном раздалбливанье туго уступающей глуповской среды. Ремесло зрителя вообще легко и удобно: и потрясаешься, и утешаешься поочередно, и вообще ощущаешь себя властелином своих чувствований, размышлений и убеждений. Зрелище кончилось; много вызвано наружу пошлости и бедности, но много и горячего, искреннего энтузиазма; много осталось на сцене заколотых «мечом картонным»*, но много и действительно побитых. Зрителю-каплуну легко; он юркнул себе в свой каплуний кружок, и там, с точки зрения абсолютной истины, курлыкает, что деятельность, мелькнувшая ему в глаза, есть деятельность мнимая; но каково актерам? каково тем, которые на эту мнимую деятельность потратили все свои силы?
«Мне можно плясать! — восклицает у Островского Юсов*, — я все в жизни сделал, что предписано человеку». Подобно Юсову, этому полнейшему представителю каплунов настоящего, каплуны будущего также полагают, что они сделали всё, что предписано человеку, и что на этом основании им можно плясать с легким сердцем.
«Мы не сделали в жизни ни одного дурного поступка, — говорят они, — мы не протягивали руки неправде дня, мы не изменяли своим убеждениям. Нам можно плясать».
Положим, что это так. Положим, что деятельность, которой судьба вас сделала зрителями, есть деятельность призрачная, что то, чего человек, ценою неимоверных усилий, достиг сегодня, еще вчера, еще прежде рождения на свет, уже оказало себя несостоятельным, — что ж из этого? Неужели вы не видите, что это несостоятельное, это отжившее и выдохшееся тем не менее давало опору для жизни целого общества, что здесь самая преждевременная несостоятельность есть уже результат весьма положительный, есть первая победа жизни над смертью, первый шаг к упразднению ее? На развалинах старой истины зреет новое слово, и чем скорее оно зреет, тем скорее выкажется, в свою очередь, и его запоздалость, тем ближе будем мы к идеалам.
Возражают: «Но для того чтоб бороться с действительностью, нет никакой надобности входить в соглашение с жизнью, достаточно воздерживаться от участия в ней». Согласен. Воздержание также великая сила, воздержание также протест, и притом страшный протест против торжествующего насилия. Встречая на пути своем пустоту и инерцию, не находя нигде пищи для новых подвигов, насилие потеряется и поймет, что цикл его вакханалий истощился. Но для того чтоб эта инертная сила была действительною, все-таки необходимо предварительно разработать почву для нее. Какая польза от того, что я один или сам-друг в целом Глупове буду воздерживаться, когда вокруг меня целые стада глуповцев простирают руки насилию? Какая польза от того, что я уступлю свое место Сеньке Бирюкову, а сам брезгливо стану в сторонке от деятельной жизни, когда упомянутый Сенька готов за двугривенный на всякий подвиг, служащий на пользу и вящее процветание глуповскому миросозерцанию? Не вчера ли мы видели, как честные бойцы падали в борьбе* и на трупы их мгновенно, неведомо из каких трущоб, налетали громадные стаи галок и ворон? Не вчера ли мы видели, как Сенька Бирюко*в, почуяв верхним чутьем мертвечину, уже протискивался, задыхаясь от радостного волнения, сквозь тесную толпу глуповцев, чтоб поскорей занести ногу на упраздненное место, предварительно забросав его своим собственным навозом? Еще не умер человек, а глуповцы уж сотнями налетели на него, и разевают сладострастно носы, и, подняв кверху головы, жадно смакуют… О, глуповцы насчет этого прехитрый и преостроумный народ! Бедные идеями, бедные воображением, они богаты аппетитом и плотоядностью и, для удовлетворения этой страшной страсти, готовы кусаться, топтать и клеветать!