Вдруг кибитка остановилась.
— Что это, — закричал офицер, — ты, брат, так едешь, что ни на что не похоже! Ни гроша не дам на водку.
Ямщик слез с облучка, похлопал окоченевшими руками и нагнулся к земле, как будто отыскивая что-то.
— Хороша водка! — бормотал ямщик сквозь зубы. — Вот те и водка, прости господи, с дороги никак сбились.
— Да что ты, слепой, что ли? — спросил с нетерпением офицер.
— Слепой, — бормотал ямщик, — слепой. Вишь, барин каков!.. Вот те и слепой… Небось, слепым не бывал.
Вишь, погодка-то какая!.. Прости господи! Метель поднялась…
— Так что ж, что метель?
— Что ж, что метель!.. А вот погляди-ка, барин… Не дай, господи… Вот те и метель… Ах ты, господи, господи! Что станешь делать? Грех какой! Гляди, какая поднялась.
Офицер выглянул из кибитки и ужаснулся.
Кто не езжал зимой по нашим степям, тот не может составить себе никакого понятия о степной метели. Сперва валит снег, и ветер порывисто сыплет им во все стороны, не зная отпора и преграды. Земля, как скованное море, покрытое беспредельною, хрупкою скатертью, резко отделяется от черного неба, нависшего над ней другой сплошною, черною степью. Ни птица не пролетит, ни заяц не промелькнет: все безлюдно, мертво, дико, беспредельно и полно суровой таинственности. Один голос начинающейся бури раздается свободно по плоскому пространству и плачет, и воет, и ревет страшными, одной степи известными голосами. Вдруг вся природа содрогается. Летит метель на крыльях вихря. Начинается что-то непонятное, чудное, невыразимое. Земля ли в судорогах рвется к небу, небо ли рушится на землю; но все вдруг смешивается, вертится, сливается в адский хаос. Глыбы снега, как исполинские саваны, поднимаются, шатаясь, кверху и, клубясь с страшным гулом, борются между собой, падают, кувыркаются, рассыпаются и снова поднимаются еще больше, еще страшнее. Кругом ни дороги, ни следа. Метель со всех сторон. Тут ее царство, тут ее разгул, тут ее дикое веселье. Беда тому, кто попался ей в руки: она замучит его, завертит, засыплет снегом да насмеется вдоволь, а иной раз так и живого не отпустит.
Нечего сказать, из петербургского раздушенного, разряженного, блестящего мира вдруг попасть на такой фантастический праздник подгулявшей степной зимы — противоположность слишком резкая. Офицер призадумался и стал озираться с беспокойством. Бальные видения, красавицы и мечты исчезли мгновенно. Дело становилось плохо.
— Не остановиться ли нам? — сказал он нерешительно.
— Остановиться, — шептал ямщик, — как не остановиться? Еще бы не остановиться! Да чтоб хуже но было.
— Как хуже?
— Известно, как хуже: занесет, пожалуй, совсем, а там поминай как звали. Да стужа проймет… Ишь, грех какой! Замерзнешь совсем.
— Ну так ступай же, — закричал офицер, — ступай!
— Да куда я поеду? Вишь, буран какой, зги божьей не видать!
Метел» рее более и более усиливалась. Положение путников становилось действительно опасно. Кибитка тащилась наудачу по сугробам. Лошади увязали в подвижных снежных лавинах и, тяжело фыркая, едва передвигали ноги; рядом с ними шел ямщик, разговаривая сам с собою. Офицер молчал. Так прошло часа два самых мучительных; метель не утихала. Кибитка все глубже врезалась в навалившийся снег. Офицер уже чувствовал, что резкий мороз обхватывал члены его; мысли его смешивались. Тихая дремота, полная какой-то особой, дикой неги, начинала клонить его к тихому сну, только вечному, непробудному…
Вдруг вдали мелькнул огонек. Ямщик снял шапку и перекрестился.
— Ну, счастье твое, барин: никак жилье недалеко, не то и кости могли бы здесь оставить.
Почуя близкое спасенье, лошади подняли морды, принатужились и повезли бодрее. Путники ехали целиком по направлению спасительного маяка. О дороге и думать было нечего. Через несколько времени они подъехали к небольшой избушке, нагнутой набок и как будто забытой в степи откочевавшим селением. Небольшой сгнивший сарай с развалившейся крышей и страшно занесенный снегом печально примыкал к этому бедному жилищу с двумя маленькими окнами, из которых светился огонек.
— Станция! — сказал ямщик и бросил поводья.
На крыльцо выбежал смотритель, помог офицеру выкарабкаться из кибитки, ввел его в комнату и, прочитав подорожную, застегнул сюртук на все пуговицы. В маленькой и душной комнате пар стоял столбом, в парном тумане сверкал самовар и темно обрисовывались туловища, красные лица и бороды трех купцов, вероятно, тоже застигнутых метелью.
Старший из них приветствовал приезжего.
— Никак нашей семьи прибыло. С дороги, ваше благородие, и погреться бы не худо. Просим покорнейше с нашим почтением, коли не побрезгуете с купцами. Смеем просить чайком.
Офицер с радостью принял радушное приглашение и уселся с новыми знакомыми.
Речь завязалась, разумеется, о погоде, о метелях вообще и в частности, о рыбной торговле и проч.
Офицер участвовал, сколько мог, в разговоре, но потом мало-помалу соскучился и начал рассматривать комнатку. Слева от двери громоздилась огромная русская печь с лежанкой, за ней стояла двухспальная кровать с периной и подушками и покрытая заслуженным одеялом, сшитым из разных ситцевых лоскутков: между окон находился диванчик, на котором сидели купцы. С другой стороны красовалась еще кровать, но больше, кажется, для вида, сколоченная из трех досок и покрытая войлоком.
Рядом стоял стул. Большой сундук и кукушка с неугомонным маятником довершали убранство жилища станционного смотрителя. На брусчатых стенах были наклеены предписания почтового ведомства и бегали взапуски с редкой отвагой, расправляя усы, разные насекомые, много известные русскому народу. В окна стучалась, завывая, метель. Вдруг что-то шаркнуло у крыльца. За дверью раздался младенческий писк, женский говор и здоровый голос мужчины. Смотритель снова засуетился.
Дверь распахнулась, и в комнату ввалился отставной капитан с супругой, старой сестрой и маленькой дочкой.
Капитан раскланялся сперва с офицером.
— Ну уж погодка! Вы тоже изволите ехать?
— Как видите.
— Издалека?
— Издалека.
— Откуда, коль смею спросить?
— В Петербург.
— А!
— Позвольте спросить чин, имя и фамилию?
Офицер назвал себя по имени.
— Как же это вы к нам пожаловали? По службе, конечно?..
— Ну, а вы, господа, — продолжал капитан более небрежным тоном и обращаясь к купцам, — в купечестве, должно быть. С ярмарки? Понабили карманы? Пообдули порядком нашего брата, дворянина?
Тут капитан, довольный остротой, засмеялся во все горло.
— А вот-с мы едем из деревни, от тещи. Вы не изволите ее знать? Здешняя помещица Прохвиснева… добрая старушка такая. Душ шестьдесят будет. Вообразите, как нарочно, жена говорит мне: «Не езди, Basile, что-то дурная погода». А я, знаете, военная косточка, и говорю: «К черту, матушка! Сказали поход, так и марш!»
Что бабу слушать? Баба ведь… черт ее знает…
— Ах, Basile! — прервала, жеманясь, капитанша. — Какие вы все слова говорите, точно бог знает какой…
Тетушка княгиня Шелопаева сколько раз вам говорила, что нехорошо. Нас, право, не знаю, за кого примут, в особенности в дороге, в таком костюме; я, как нарочно, не надела бархатного бурнуса; матушка говорила надень, а я и забыла. Ах, кстати: ты знаешь, ma soeur[57], - продолжала она, обращаясь к сорокалетней нахмуренной спутнице, очевидно, старой деве, пропитанной уксусом всех возможных обманутых ожиданий, — знаешь ты: мне из Петербурга пишет Eudoxie, что высылает мне манто клетчатый и розовую шляпку с плюмажем? Да все, ma chere[58], зовет в Петербург. «Что же, говорит, вы обещаете, а не едете… Мы так стосковались, и тетушка княгиня Шелопаева все об вас спрашивает». — Капитанша обратилась к офицеру: — Вы, верно, тетушку мою знаете, княгиню Шелопаеву?
— Нет, я незнаком.
— Помилуйте, как же это? К ней вся знать ездит. У ней дом открытый, высшее общество бывает. Вы, верно, о ней слыхали?