Елохов. Сильны-то у них капризы, а логики им не полагается.
Кочуев. Нет, логика. Да вот тебе пример. Уговорил я ее ехать в оперетку. По-моему, хорошо исполненная оперетка самое лучшее средство для развития женщин застенчивых и очень скромных. Тогда приехала из Парижа какая-то опереточная знаменитость. Играли какую-то разудалую пьесу, живо, остроумно, изящно. Только одну арию, довольно скабрёзного содержания, героиня сопровождала уж очень смелыми жестами, по-парижски, ничем не стесняясь. В театре поднялась буря, грохот; стон стоит от восторга; заставляют повторить. Жена моя вся вспыхнула и обратилась ко мне с вопросом: «Что, это хорошо?» Я, знаешь, стал так и сяк оправдывать и актрису, и публику, и этот род представлений. Она ничего слушать не хочет, уставила на меня глаза в упор и твердит одно: «Нет, ты скажи, хорошо это или нет?..» Куда ж тут деваться? Нет, говорю, не хорошо. А если, говорит, не хорошо, так зачем же ты повез меня, зачем и сам ездишь?
Елохов. Да, это действительно логика.
Кочуев. Потом я начал было ее современными натуральными романами просвещать. Романы она покидала под стол, а один маменьке свезла. От той мне такой нагоняй был, что я не знал, как ноги унести. Тут скоро прослышала она про мои закулисные грешки в оперетке. В этом услужил мне один милый юноша; он вертится кругом моей тещи, за сестрой моей жены ухаживает, то есть за ее приданым. Поднялась буря. Я думал отразить нападение нападением, стал упрекать в ревности, доказывать, какой это гнусный порок, как он разрушает семейное счастье. Не помогло. На мой горячий монолог она мне ответила самым решительным тоном, знаешь что?
Елохов. Почем мне знать? Я не сердцевед.
Кочуев. Нет, говорит, это не ревность. Если б ты увлекся женщиной хорошей, увлекся ее умом, достоинствами, я, может быть, и чувствовала бы ревность; но ты падаешь очень низко, ты перестал быть равным мне, ты попадаешь в число людей, которых я равнодушно презираю. Любить такого человека я не могу, значит не могу и быть его женой; это безнравственно, грешно.
Елохов. Да, это строго.
Кочуев. Я был уничтожен; оставалось одно средство: раскаяние. Я искренно раскаялся. Мое раскаяние она приняла с светлой улыбкой и простила меня. Тут отчего-то она стала прихварывать, а потом и совсем расхворалась, нервы ее совершенно расстроились. Не знаю, виноват ли я в этой ее болезни, или нет. Должно быть, немножко виноват. Доктора отправили ее за границу. Она до самого отъезда была очень любезна со мной, и мы расстались трогательно. Но вот что странно: начинаю я получать от нее письма с упреками, что я веду без нее безнравственную жизнь, и одно письмо грознее другого.
Елохов. Как это странно!
Кочуев. Из-за границы она даже не заехала ко мне, а проехала прямо в деревню. И оттуда такие же письма. Сначала я оправдывался, потом махнул рукой и перестал отвечать.
Елохов. Да, ты мне тогда сказывал.
Кочуев. Это одно, а теперь другое. Теща всех денег, которые обещала за дочерью, сразу не выдала; остальные, говорит (а остальных около ста тысяч), через год, когда увижу, что вы согласно живете. А уж какое согласие! Сам видишь.
Елохов. Затруднительное положение!
Кочуев. Как я уже сказал тебе, я решился выдержать и не писать к жене, но выдержал не долго. Ты знаешь, в каком я обществе живу; все миллионщики, бросают деньги не жалея, а уж я от компании отстать не могу. Да и дома без хозяйки пропасть лишнего расходу. Вот я и стал в расчетах путаться. Вот видишь, какая гора счетов разных. Не то чтоб я был должен много, нет; все мелочи; а все-таки неприятно. Нет ничего хуже, как эти мелкие счеты: каретникам да шорникам, мебельщикам да драпировщикам! Вот я и стал о жене подумывать, и чудное дело, братец: чем больше я о ней думал, тем больше в нее влюблялся, тем больше открывал в ней достоинств, которых не замечал прежде. И сел я писать ей письмо. Напишу и изорву, потом примусь за другое, за третье, и все рву. Пишу это я ей письма и чувствую, чувствую, что сам перерождаюсь, становлюсь лучше; жизнь моя мне показалась пошлой, глупой; ну, просто, сам себя стыжусь. Чудо, братец!
Елохов. Нет, это бывает, когда раздумаешься.
Кочуев. Ну, наконец, написал ей большое письмо, нежное, искреннее, перечитал его раз пять и послал. Я ей подробно изложил свое настоящее положение, свой образ мыслей и всю свою прежнюю жизнь.
Елохов. Да уж коли ты решился расстаться с прошлым, так уж надо стряхнуть с себя все, откровенно во всем признаться, покаяться.
Кочуев. Как откровенно! Да разве это можно?
Елохов. А то как же еще? А после, пожалуй, что-нибудь выйдет наружу; она скажет, что ты ее обманывал. Опять недоверие, подозрение.
Кочуев. Нет, зачем ей все знать? Как можно! Помилуй! Стало быть, и про коляску для мадемуазель Клеманс написать, и про все ее магазинные счеты, по которым я платил и еще должен заплатить? Зачем же я ее праведную душу буду грязнить своими признаниями?
Елохов. Да и то правда. Ну, а как насчет жиэни-то? Ты решился совсем, окончательно?
Кочуев. Окончательно и бесповоротно.
Елохов. Значит, все оставил?
Кочуев. Все.
Елохов. И мамзель Клеманс?
Кочуев. Конечно, еще бы!
Елохов. Давно ли?
Кочуев. Недавно-то недавно, но только уж все кончено. Да ты, кажется, сомневаешься? Так вот тебе доказательство! (Берет со стола книгу.) Видишь? Книг накупил душеспасительных, читаю, стараюсь вникать.
Елохов. И действует?
Кочуев. Да, кроме шуток. Заметно серьезней становлюсь: уж прежнего образа мыслей нет; вижу, братец, вижу, что все это суета. Теперь уж жизнь пойдет другая; я торгую для Ксении Васильевны имение в Крыму, и мы поедем туда с ней вместе.
Елохов. Когда же ты ждешь Ксению Васильевну?
Кочуев. Да, вероятно, завтра, а может быть, и сегодня если поторопится. Экипаж и человека я уже послал. Надо было поехать самому встретить, да мне необходимо быть в театре, хоть на полчаса, хоть только показаться своим. Новая оперетка нынче. Да Ксения, вероятно, завтра приедет, а впрочем, я скоро ворочусь; если что, так ты пришли за мной. Входит Мардарий.
Мардарий. Фирс Лукич Барбарисов.
Кочуев. Проси.
Мардарий уходит.
Вот он, гусь-то лапчатый! С ним надо осторожней; вероятно, с подсылом от тещи.
Входит Барбарисов.
Явление четвертое
Кочуев, Елохов и Барбарисов.
Барбарисов. Честь имею кланяться! Я к вам по Поручению Евлампии Платоновны.
Кочуев. Извините, мне сейчас нужно ехать.
Барбарисов. Я вас не задержу, я на несколько минут. Евлампия Платоновна поручила мне спросить вас, не имеете ли вы каких известий от Ксении Васильевны?
Кочуев. То есть каких известий? Об ее здоровье, что ли? Так она здорова.
Барбарисов. О здоровье мы знаем; нет ли каких особенных известий?
Кочуев. Особенных никаких.
Барбарисов. Евлампия Платоновна получили телеграмму от Ксении Васильевны.
Кочуев. А получила телеграмму, так, значит, получила и известия.
Барбарисов. Ксения Васильевна уведомляет, что она едет сюда.
Кочуев. Да, я жду ее.
Барбарисов. Евлампия Платоновна интересуется знать, зачем, собственно, Ксения Васильевна приедет.
Кочуев. Представьте, и я тем же интересуюсь, и только что хотел ехать к Евлампии Платоновне спросить у нее, зачем жена моя едет ко мне.
Барбарисов. Вы шутите, вы должны знать.
Кочуев. Решительно не знаю… имею некоторые предположения.
Барбарисов. И мы имеем; но ваши, конечно, вернее. Так как же вы полагаете?
Кочуев. По зрелом размышлении, я полагаю, что жена моя едет за тем же, за чем все домой ездят. Вот и я тоже, куда ни поеду, в театр ли, в клуб ли, всегда домой возвращаюсь. По русской пословице: в гостях хорошо, а дома лучше.