– Благодарю всех, кто почтил меня своим вниманием, благодарю за добрые слова, которые были высказаны в мой адрес… – Захар Евграфович помолчал, а затем улыбнулся и негромко, но так, что все услышали, пропел:
Я люблю белоярских друзей,
Всем желаю добра и успеха.
Ну-ка, друг, пополнее налей,
Чтоб плясать нам с тобой до рассвета…
Над огромным столом, как от ветерка, поднялся легкий шум:
– Браво! Молодец!
– Вот это по-нашему!
– Ай да Захар Евграфыч!
– Просто душка!
– Что ни говорите, господа, а нашему городу определенно повезло, что украшают его такие люди, как Луканин!
– За здоровье именинника!
Снова зазвенел хрусталь.
Официанты в белых перчатках, бесшумные, как тени, понесли новые блюда. Оркестр белоярской пожарной команды ударил торжественный марш, а вскоре начались танцы.
Гости постарше потянулись из общей залы в кабинеты, где были расставлены столы для карточной игры, лежали курительные трубки и где можно было просто посидеть на диванах и креслах и мило поболтать о городских новостях, о сегодняшнем вечере и о том, что пишут в свежих столичных газетах, которые доходят сюда с большим опозданием.
Вокруг именинника – целая толпа. Он не успевает всем отвечать и улыбаться. Но вот, раздвигая щебечущих дам и штатских, внушая невольное уважение воинским мундиром и могучей фигурой, подошел подполковник Окороков, новый исправник, совсем недавно назначенный в Белоярск и с местным обществом еще не вполне знакомый. При нем, как неотъемлемая принадлежность мундира, доставая чуть повыше локтя, – маленькая миловидная супруга, полненькая и беленькая, как сдобная, только что испеченная булочка.
– Захар Евграфович, – загудел басом Окороков, – позвольте засвидетельствовать свое уважение, поздравить с именинами и представить мою супругу – Нину Дмитриевну.
Именинник поцеловал пухлую ручку жены исправника, начал было говорить комплимент, но Нина Дмитриевна даже не дослушала его и – с места в карьер, играя шалыми глазами, выпалила:
– Голубчик, Захар Евграфович, я от любопытства сгораю, хотя мы здесь люди новые, но я уже так много наслышана…
– Нина, подожди, нельзя же так… – зарокотал Окороков, пытаясь остановить свою бойкую супругу, но она лишь ручкой от него отмахнулась и продолжала строчить сорочьей скороговоркой:
– Мне так много рассказывали про ваш танец с медведями – уж не откажите в любезности! Это так романтично!
– Да я, знаете ли, извините меня…
– Ничего не знаю и не извиняю! Ну, Захар Евграфович, голубчик!
– Ни-и-на!
Еще один взмах ручкой в сторону супруга, и снова:
– А мне говорили, что вы никогда и ни в чем дамам не отказываете! Напрасно говорили?
– Но я же не могу в таком наряде, Нина Дмитриевна…
– А вам что, больше одеть нечего? У вас такой скудный гардероб? – еще беззастенчивей играла глазами Нина Дмитриевна, а полные губки так и вздрагивали.
– В таком случае, – Захар Евграфович улыбнулся и развел руками, – мое сопротивление сломлено. Прошу прощения, господа, я вас ненадолго покину.
Он ушел.
А когда вернулся, его было не узнать, словно вместе с одеждой поменялся и сам человек. Теперь на нем была просторная шелковая рубаха ослепительно-зеленого цвета, перехваченная наборным серебряным пояском, широкие брюки, вольно нависавшие над мягкими сапогами с низкими каблуками, опоясанными по изгибу тонкими, чуть загнутыми подковками. Но не в этом главное, а в другом – следа не осталось от прежней улыбчивости и добродушия. Взгляд – суров, сам сосредоточен, напряжен и прям, как солдатский штык. Вышел быстрым шагом на середину залы, остановился и досадливо поморщился: запаздывали работники, а он этого не любил.
Но они уже бежали сломя головы. Один нес черную шляпу с плоским верхом, второй – длинный узкий стакан с коньяком, а третий и четвертый тянули на веревках, привязанных к ошейникам, медведей – Мишку и Машку, которые нынешней весной были доставлены из тайги и теперь проживали на усадьбе, пугая своим рыком собак, в отдельной загородке.
Гости дружно и боязливо отодвинулись к стенам. Зала в один миг стала как будто еще просторней. Работники отцепили веревки от ошейников, и медведи, недовольно поматывая головами, недобро поглядывая вокруг темными глазками, переступали лапами по паркету. В наступившей тишине хорошо слышался костяной постук когтей.
Захар Евграфович откинул со лба волосы, натянул на голову шляпу, выправил ее, держась за поля двумя руками, затем поставил сверху стакан с коньяком, подвигал его, устанавливая точно посередине, и плавно взмахнул рукой. Хор рванул, словно ринулся на санках с крутой горы:
Ах вы, сени, мои сени,
Сени новые мои!
Медведи поднялись на задние лапы и, по-прежнему поматывая головами, принялись изображать нечто вроде кружения вокруг хозяина. А сам он, удерживая на голове стакан с коньяком, пошел в легком, невесомо-осторожном плясе, пристукивая подковками сапог по паркету. Взмахивал в такт руками, и широкие рукава рубахи бились и взметывались, словно зеленые крылья. Стакан с коньяком даже не колебался, будто его гвоздем приколотили.
А хор буйствовал, набирая скорость и силу, – так сани, рванувшись с обрыва, летят, как воздушные, не ведая никакого удержу. И Захар Евграфович не отставал, убыстряя свой пляс, по-прежнему легкий и невесомый. Медведи, словно подхватывая стремительно летящий напев, шлепнулись на передние лапы, и давай кувыркаться, издавая негромкое урчанье – недовольны были такой работой, да деваться некуда, приходилось исполнять приказание, отрабатывая сытую и щедрую кормежку.
Кончилась песня.
Захар Евграфович замер, чуть наклонил голову, стакан соскользнул со шляпы, и он перехватил его на лету, выпил коньяк мелкими глотками до дна и жахнул пустую посудину себе под ноги – только стеклянные брызги разлетелись по паркету!
Дивное было зрелище!
Гости хлопали, как в театре, не жалея ладоней. А супруга исправника, Нина Дмитриевна, подбежала, не боясь медведей, приподнялась на цыпочки и звонко чмокнула именинника в побледневшую от напряжения щеку.
Работники увели медведей, подмели с паркета стеклянное крошево – веселье буйно покатилось своим ходом. Пел хор, гремел оркестр, танцы не прекращались, а когда сгустились за окнами сумерки, в темное сентябрьское небо взвился яркий фейерверк. Разноцветные дуги, распарывая темноту, скрещивались, разлетались, рассыпались на мелкие огоньки, и после них в глазах долго еще оставался искрящийся свет.
Разъехались гости глубоко за полночь.
Захар Евграфович разогнал прислугу, которая собралась наводить порядок, приказав ей оставить все на утро; остался один в огромной и пустой зале, сел во главе длинного разоренного стола и задумался, глядя перед собой усталыми, слегка хмельными глазами.
За спиной послышались быстрые шаги. Не оборачиваясь, он ласково спросил:
– Ксюша, ты?
Это была его старшая сестра, Ксения Евграфовна. Подошла, положила руки на плечи брату, поцеловала, как маленького ребенка, в маковку и с тихой укоризной вздохнула:
– Натешился, отвел душеньку… И зачем тебе эти представления, какой в них прок – не могу понять. Все как мальчишка. Жениться тебе пора, Захарушка…
– Жениться не напасть, как бы жениться да не пропасть, а жена, Ксюша, не балалайка: поиграв, на стену не повесишь.
– Ну вот, опять у нас одни шуточки.
– А ты опять даже к гостям не вышла, пришлось мне врать, что больная.
– Не велик грех, Бог простит. Ты же знаешь, не могу я такое многолюдье переносить, у меня голова болит. Да и не по душе мне все твои пышности, уж прости…
– Сядь, Ксюша, посиди. Смутно мне, давно уже смутно, будто какого несчастья ожидаю, а какого – понять не могу. Тятя ночью снился, вместе с маменькой. Будто она меня убаюкивает, и он тут стоит…