Но теперь, к величайшему изумлению тех, кто не мог отвести взгляда от полотнища, на нем было написано: «Десять дней и десять ночей не беру добычи ни на море, ни на суше, ни у мусульман, ни у христиан, – с той минуты, как мои уши услышали весть о том, что на престол ислама вступил десятый падишах Османов».
Вздох облегчения вырвался у всех, кто находился на борту купеческой галеры. Но страх покинул их не сразу: и свободные, и невольники с широко раскрытыми глазами продолжали следить за тремя пиратскими судами, которые тихо скользили мимо.
Когда они исчезли в ночи, невольниц охватил трепет при мысли о том, что им предстоит оказаться в столице державы того, перед кем, пусть всего на десять дней, склонился даже страшный рыжебородый Хайреддин.
Настуся бледными губами снова и снова повторяла: «Помилуй мя, Боже!» – но теперь уже опасаясь Цареграда, столицы всемогущего султана.
Один Бог знает, сколько раз ей доводилось слышать о том, что перед высадкой на пристань невольников скуют цепями в четверки, чтобы в шумной уличной толпе ни один из них не мог сбежать и затеряться.
Клара, которая откуда-то в подробностях знала обо всем, что делают с невольниками, добавила, что если цепей не хватит, то мужчин свяжут обычными путами – веревками и ремнями.
– Но почему? – спросила Настуся.
– Да ведь я уже тебе не раз говорила! Мусульмане считают, что даже самая глупая женщина хитрее самого умного мужчины. И не забывай, что мы с нашей красотой и молодостью куда более дорогой товар, чем самые сильные и молодые мужчины.
Белые руки Настуси слегка задрожали, а синие глаза наполнились слезами.
Под утро ей все-таки удалось уснуть тревожным сном. И снилось ей, что на галеру напал-таки разбойник Хайреддин и что издалека налетели малые «чайки» казацкие… И что была яростная битва, и что галера загорелась, и горячо дышало яркое пламя.
Проснулась она с криком. Вокруг было еще темно. Только глаза жгло от бессонных ночей. Села на лежанке и принялась ждать наступления дня. А ранним утром услышала она в небе тоскливые голоса. Такие тоскливые, что на миг показалось, будто родные мать и отец зовут ее: «Настуся! Настусенька!»
Это ключ перелетных журавлей летел из Малой Азии над Черным морем на север, в родные края Настуси. Может, и он прощался с нею…
Будто воочию увидела она Рогатин и широкие луга над большим прудом, где часто отдыхали журавли.
«Там, наверно, все еще лежит в руинах», – подумала она, и слезы выступили у нее на глазах. А черная галера торговцев живым товаром все плыла и плыла на закат солнца – в неведомое будущее.
Глава VII
В Цареграде на Авретбазаре
Viel dunkle Wege fuehren Vor unbekannte Tueren, Wer keine Heimat hat…[67]
Żal z oczu ł zy wyciskał tym, со tain patrzyli, Co z Bahramen w niewoli w Carigrodzie byli, Widząc, ano tuteczne ludzie przedawano, Xiędza, chłopa, szlachcica, – nic nie brakowano. Jednych kijmi na bazar jak bydło pędzono, Drugich w pętach, a drugich w łancuchach wiedziono[68]
1
Как только прекратились обильные дожди над Цареградом[69], весеннее солнце залило его блеском и теплом. Зазеленели сады и парки. И еще крепче прижались побеги плюща к стройным кипарисам Илдыз-Киоска. И зацвела белая и синяя сирень, и пышный красный цвет покрыл ветви персиковых деревьев. С могучих стен резиденции падишаха свисали голубые благоухающие гроздья цветов глицинии. Запах их достигал даже причалов порта, где выстраивали длинными рядами молодых невольниц…
Шли они, скованные четверками с помощью прочных цепей и в наручниках. А для той четверки, в которой оказалась Настуся, почему-то не хватило легких женских цепей. И на берегу Золотого Рога, в столице падишаха, наложили на нее тяжелые цепи, предназначенные для молодых мужчин, стиснув их браслеты до отказа, так как запястья у Настуси оказались слишком тонкими.
Наверное, она бы заплакала от обиды, если б ее внимание не отвлекла дикая сцена, разыгравшаяся при выгрузке невольников-мужчин. С Черного моря, от берегов Скутари и Мраморного моря стекались в бухту Золотой Рог всевозможные суда – галеры, байдаки и каравеллы[70]. Из них высаживались на берег толпы невольниц и невольников. С невольницами обращались более-менее сносно, зато невольников гнали, как скот: били до крови дубьем и розгами, проволочными нагайками и обрывками цепей.
Здесь-то Настуся и заглянула в раскрытую на самой середине книгу истории наших величайших страданий и мук. С той минуты, как она лично убедилась в том, что даже самый отъявленный турецкий злодей с почтением относится к власти в своей земле, она уже не сомневалась, что каждому народу справедливый Бог дает такую судьбу, которую тот заслуживает. В синих очах Настуси вновь промелькнула чаша черной отравы – на фоне Высокого Замка во Львове. И только поэтому не зарыдала она в голос на пристани Стамбула и на его золотом берегу. Только две тихие слезинки скатились из ее глаз на цепи-кандалы и засветились, словно жемчужины. И напомнили они ей ворожбу цыганки, о которой Настуся уже и думать забыла: «В жемчугах и рубинах ходить будешь, и дамасские шелка попирать ногой будешь, а горючий камень в волосах твоих…»
Не в жемчугах, а в цепях шла она теперь, не по шелку дамасскому, а по пыли, окропленной слезами невольниц. И не было у нее в волосах бесценного «горючего камня», но словно пылал он у нее в голове: временами накатывала такая жгучая боль, что, казалось, лопнут глаза и разорвутся виски. Когда же боль отступала, Настуся переводила дух, словно только что на свет родилась.
А от Перы и Галаты, огромных предместий Стамбула, гнали посуху в цепях и путах новые толпы – уже проданных невольников. И кого только там не было! Ремесленники, крестьяне и горожане, шляхтичи и духовные лица – все это было видно по их одежде: должно быть, недавно захватили их крымские ордынцы или дикие ногайцы. Пленники шли, скованные и связанные, как скот, избитые и пытанные палачами. А турецкие псы лизали кровь, капающую в пыль из ран, причиненных побоями.
Настуся закрыла глаза от душевной боли. Были эти люди скорее всего из ее родных краев, потому что то и дело слышались между ними то мольбы к Богу на ее родном языке, то разрозненные слова молитвы на польском: «Радуйся, Мария, благодати полная… молись за нас грешных… ныне и в годину смерти нашей… амен…»
Польская речь звучала среди несчастных реже, чем украинская. Вспомнились ей отцовские слова, что хоть ляхи – те еще пташки, но далеко им до наших. Оттого и меньше их в полоне, на этой страшной искупительной каторге. И подумала Настуся об отце: «Будто открылась ему Божья мера справедливости…»
И наши, и поляки – все они были несчастны, потому что потеряли Отчизну, ту, что дороже здоровья и счастья, и теперь не знали, куда их погонят и перед чьими дверями они окажутся.
А когда не стало слышно ни украинской, ни польской речи, начала Настуся приглядываться к городу, чтобы хоть немного забыть то, что недавно увидела. Со стесненным сердцем смотрела она на мраморные дворцы и стройные минареты прекрасной, как мечта, столицы Османов, утопающей в цветах и зелени под синим южным небом…
2
Как раз в это время отправлялся в Мекку священный весенний караван с богатыми дарами и подношениями султана, обращенными к гробу Пророка. Ибо то был особый день перед началом Рамазана[71].
Уже с раннего утра было тесно на широкой улице, что протянулась от северной оконечности пристани до Илдыз-Киоска, расположенного над Босфором на высотах Бешикташа. Бесчисленные повозки едва-едва продвигались в пестрой толпе. От Бешикташа до самой горы Илдыз выстроилось в шеренги войско падишаха, а к нему со стороны казармы янычаров, протянувшейся чуть ли не на милю, стройными рядами подходили все новые и новые отряды. Все кровли каменных строений были до отказа забиты людьми. Из всех окон смотрели любопытные глаза, на всех оградах вдоль улицы плотно расселись зрители – преимущественно турецкие женщины и девушки, прятавшие лица под покрывалами. И каждая с нетерпением ждала той минуты, когда мимо проедет молодой султан.