— Мина! — раздался тревожный возглас.
Офицер поспешил к баковому орудию, успокоительно бросив на ходу:
— Ничего, мы их тут часто видим. Немцы не жалеют мин для нас.
Двурогая круглая черная мина — большой круглый шар, в котором заключена гибель, — лениво покачивалась на волне. На вид медлительное, апатичное, никому не угрожающее морское животное, всплывшее из глубин. Казалось, мина как всплыла, так и осталась на месте, не двигалась. А прошла она, сорвавшаяся с троса, десятки миль и, не столкнувшись ни с одной льдиной, приближалась, оставив позади Кронштадт, к Ленинграду.
Залив к западу от Кронштадта был перегорожен плотнейшими минными полями. Неодолимым казался барьер, составленный гитлеровцами из десятков тысяч мин.
— Старуха плывет! — Офицер определил на глаз примерный возраст плывущей мины и подал команду.
Раздались два резких выстрела скорострельной пушки. Желтое пламя взметнулось над миной. Эх, если бы на борту был в эту минуту Ганька!
Корабль наращивал скорость. Дул ветер, еще холодный, но холодный по-весеннему, в упругости которого чувствовались теплые струйки. Медленно плыли к западу облака, немного потрепанные по краям. Как мало нужно времени, чтобы они, пройдя над кораблем, пересекли линию блокады! Как близка эта линия отсюда! И кому послужит окно, открывшееся в облаке, — нашему или вражескому истребителю?
— Не взять ли нам круче к берегу? — донесся с мостика голос офицера.
— А что?
— Да что-то неладное начинается…
Метрах в полуторастах от корабля разорвался снаряд, подняв смерч изо льда и воды. Никто не был испуган, но все озадаченно посмотрели друг на друга.
— Неужели нас заметили? Или это случайность?
— Надо идти к берегу. И там переждать. Не думаю, чтобы нас заметили.
Но подойти вплотную к берегу не удалось — туда ветром нанесло льда.
Корабль стал огибать ледяное поле. Теперь берег был отчетливо виден и без бинокля. Эта зона была безопасной. Но, когда поворачивали назад, пришлось пустить в ход багры, которые не забыл взять Пахомыч. Так, отжимая льдины, которые пытались замкнуться в кольцо, они выбрались на чистую воду и пошли к заводу.
Когда высаживались на пирс, офицер козырнул, а затем улыбнулся и развел руками:
— Позвольте вручить вам подарок от флота. Подарок, что и говорить, бедный. Однако думаю, что не лишний. Сейчас ничем больше не можем отблагодарить вас, товарищи.
Он вручил Снесареву пропуск на всех в душевую эсминца, стоявшего недалеко от завода.
— Ну, и чаем напоим, само собой, если пожелаете. Чай у нас настоящий.
— Пожелаем, конечно. А веничком балтийцы обеспечат? — учтиво осведомился Пахомыч.
— Только мочалкой.
Они простились.
— Чую, штучка твоя будет злая для фашистов, — говорил Пахомыч Снесареву. — Неприятная для него штучка! Хоть и совестно хвастать, а чую, но…
— И я думаю об этом самом «но». Одна у нас дума, Сергей Пахомыч!
— Ты о трясучке?
— Да, о вибрации. Видно, с этим родился наш первенец.
— Н-да, должно быть, скажется на нем еще трясучка. Но ведь как строили, как строили-то! Прощенья не просим, а понять нас надо…
И они отправились в душевую на эсминец.
2. После казарменного положения
Душ на эсминце оказался великолепный, сильного напора, горячий. Давно уже не удавалось так хорошо помыться. Пахомыч мылся всласть, очень долго. За перегородкой слышалось его довольное покряхтывание, сопение, мурлыканье. Он мылся и приговаривал:
— Ай, до чего же отлично! Красота, братцы! Первый сорт! Спасибо морячкам!
— Ну, хватит, — посоветовал Снесарев.
— Хватит, говоришь? — Пахомыч вышел, отжимая одной рукой бороду, другой мочалку, озорно поблескивая глазами, поеживаясь, отдуваясь.
Он напоминал Снесареву лешего со старой лубочной картинки к народным сказкам.
— Хватит, говоришь? Да это, брат, такое наслаждение, как… — Пахомыч не подыскал подходящего сравнения и окончил несколько неожиданно: —…как от любимой песни. Десять лет с плеч долой, даже кожа дышать начала.
Великолепными были ржаные сухари, поданные к чаю, сухари довоенной выпечки. Они не окаменели, а раскалывались со звоном от легкого удара ножом.
Сойдя на берег, Снесарев и Пахомыч, по привычке кораблестроителей, обернулись, посмотрели на эсминец, поневоле прозимовавший тут и, казалось, настороженно глядевший вдаль, в сторону Балтики, от которой был отрезан минными барьерами.
На Пахомыча нашел философский стих.
— Что нашему человеку надо? — благодушно рассуждал он. — Любимую работу да толковое душевное руководство. Сердечный элемент требуется от руководителя. При этом у человека нашего всегда забота будет: как бы сделать лучше то, что он делает.
— Действительно, ясней ясного.
Пахомыч остановился, поправил торчавший под мышкой узелок с бельем и любовно посмотрел на инженера:
— Знаешь что? Мысли у нас с тобой в основном сходятся. Если бы не это, то, кто знает, может быть, и не довели бы нашу работу до конца.
По случаю окончания работы бригада была отпущена на отдых. Ожил многоквартирный дом возле завода. До весны, с тех самых дней, как построили кирпичные доты на ближних улицах, все жили на заводе, и это называлось казарменным положением. Теперь его отменили. Осада продолжалась, артиллерийские обстрелы усиливались, доты содержали в порядке, но теперь уже все понимали, хотя и не говорили вслух, что до уличных боев не дойдет, и можно было вернуться домой, в пустую, промороженную и теперь медленно прогревавшуюся квартиру.
Домой…
Это означало тихое-тихое жилье, где не слышны голоса детей, не слышен даже стук капель, падающих из крана в раковину, — вода подается только в подвал. Домой — это забытые игрушки на пыльном диване, фотографии на отсыревших стенах. Это внезапно ожившие жгучие минуты разлуки и мужская растерянность.
После казарменного положения человек как-то неловко бродит по своей комнате. Ему непривычно, потому что рядом нет родных людей, которые вместе с ним налаживали жизнь в комнате, где он теперь один. Домой — это тысячи воспоминаний, которые возникают при взгляде на стул, шкаф, детскую кровать, книжную полку и плотно обступают вернувшегося. От них не уйти…
Домой — это рамы, вывороченные ближним взрывом фугасной бомбы, почерневший сор на промерзшей кухне, и среди этого сора глупая вражеская листовка, сброшенная с самолета и занесенная ветром сюда.
Домой после месяцев казарменного положения — это одинокое мужское жилье.
Снесарев осмотрел две свои комнаты, немного прибрал их, отложив тщательную уборку до другого раза. Он неловко побродил по комнатам, ощущая какую-то скованность в движениях. На кухне он подтянул стеклянную гирю ходиков, и их легкое постукивание стало первым звуком, раздавшимся в квартире. У себя в столе он нашел несколько листков с торопливо нанесенными линиями и цифрами. Листки были довоенные — он только начинал думать о своем корабле. Они уже не нужны. Тома энциклопедии стояли не в прежнем порядке: Ваулин тогда пересмотрел их и извлек все до одной заметки и наброски Снесарева.
Неизвестный… Он стоял вот здесь, Снесарев напряг память и услышал этот бесстрастный голос. Нет, голос только казался бесстрастным. Скрытая злоба в нем. И злобой искажено лицо, наклонившееся над постелью. И сейчас, как тогда, что-то царапает снаружи о стекло. Снесарев поглядел в окно — оборванный провод все еще свисал с крыши.
3. «Первенец» вступает в строй
Еще несколько раз корабль выходил на испытания. И вот наступил день, когда его можно было сдать флоту. На завод пришла флотская команда. Матросы — кто с заплечным мешком, а кто со свернутой шинелью и с: баульчиком — спускались вниз и, оставив вещи там, поднимались на палубу, чтобы внимательнейшим образом осмотреть судно.
Они, конечно, знали, что это был первый боевой корабль, построенный в блокаду. На борту были выведены три большие буквы и номер. Под этим знаком и номером бронированный катер-охотник был занесен в списки действующего флота.