– И чего ты не отвечаешь на мои звонки? Что, так с утра и разряжен?..
По лестнице снизу вверх идет Аркаша. Мой Аркаша. Он даже не идет, а бежит, прыгая длинными ногами через ступеньку. Может быть, за ним гонится санитарка? На шею накручен всклокоченный зимний шарф, узкий белый халат натянут на расстегнутую куртку, под ней расстегнутый же пиджак, галстук и мятый ворот рубашки. Он бежит ко мне наверх, уже видит, как я стою, скорчившись у подоконника, и лицо его озаряется счастливой детской улыбкой. Мне опять кажется, что я в роддоме и под халатом на разрезанный живот у меня течет из груди молоко. Сейчас он кинется ко мне – Нина, Нина, обнимет крепко. Я делаю шаг в тишине, Даша ушла с телефоном куда-то наверх. Аркаша бросается ко мне, обнимает, душит кошачьим запахом куртки и волглого шарфа. Такой родной забытый запах!
– Нина, Грише Заславскому дали стипендию! Нина! Он едет на конкурс в Вену! Понимаешь! Нашему Грише!
И целует меня без разбора, куда попадет, в нос, в глаза, в щеки, в немытые больные волосы, в губы, наконец. До. Я тоже счастлива, что Гришке, нашему Гришке, дали стипендию…
В больнице я провела всего неделю, и еще неделю дома, но за это время зима окончательно сменилась весной, снег растаял, и подсохли обочины, все изменилось, кажется, так, как будто я отсутствовала пару месяцев. Солнце теперь целыми днями не сходит с подоконника, толстая опунция выпустила шерстяной серый бутон, который потом станет мягким зеленым отростком, а в один прекрасный день откроется нежным бело-розовым, как зефир, пахучим цветком. Цветок проживет сутки и завянет, оставив впечатление нереального чуда. А на кухне плоский зеленый уродец, состоящий из множества лопастей и лап, выдал наверху еще два свеженьких уха, поэтому пришлось перенести выше его мордочку, состоящую из бумажных глаз, носа и улыбки.
Я вынула из шкафа весеннее пальто и пошла на работу. Первый раз после болезни все кажется новым тоже: и забор, и улица, и лужа у поворота, почти просушенная солнцем. У ворот суетится Поля. Я так соскучилась, что с умилением думаю: «Поля! Наша Поля!» Приходит всегда рано, умница. На ней зеленый бушлат «Скорой помощи», кто-то подарил из врачей, юбка из красной шотландки и сиреневые вязаные гольфы над галошами. Ее наша повариха сердобольная одевает в американском секонд-хенде, выбирает одежду на Полин вкус. Сейчас она увлечена до предела, наслаждается процессом, Поля жжет прошлогодние листья и траву на газоне. Бурая куча тлеет и курится густым желтым дымом, огня не видно. Поля колдует при помощи обломанной лыжной палки, засовывая ее в самую сердцевину, вытягивается, высовывает язык от напряжения, следит, когда впущенный в толщу ветер раздует рыжие языки пламени. Тогда серая трава и мусор вспыхивают, и трещат, и выстреливают вверх салютом гаснущих в воздухе обрывков. Поля пугается, отскакивает, отпускает палку, пласт кучи ложится на пламя. И опять лишь струйки дыма, как пар из многочисленных чайных носиков. Я подхожу поближе.
– Здрассти, Нина Сергеевна, с выздоровлением вас!
– Спасибо, Поля, спасибо, умница, труженица. Кто тебе кучу-то поджег?
– Как кто? Пал Палыч сам, и спички дал, и палку. Я еще здесь вчера нагребла, а он велел сжечь.
– Ну?
– Да так и буду стоять, пока не сгорит.
– Так оно, Поля, не сгорит, если не ворошить, дай-ка я попробую.
Мне вдруг ужасно захотелось запустить палку в листья, мы раньше всегда так жгли в школьном дворе. Это называлось «играть в пожарников», удивительно, как нам только доверяли такое опасное дело. Только военрук прохаживался, помнится, с ведром воды, и все.
А Пал Палыч наш, Куницын, завхоз, ничего не боится. Поля зазевается или испугается, искра отлетит, и пиши пропало, наша скорбная деревенька выгорит дотла.
– Иди-ка, Поля, воды принеси в ведре, а я за тебя покараулю.
– Ну-у…
Поля недовольна, ей поручили, а я теперь вмешалась, но ослушаться она не посмеет.
– Иди-иди!
Я беру лыжную палку и тыкаю в эпицентр дыма. Все вспыхивает тут же, как будто давно было готово к моим манипуляциям. Пламя мечется и трещит, и сплетение травы, листьев и фантиков становится на мгновение прозрачным и невесомым. Мне хорошо! Мне так хорошо! Я стою, не убираю палку, забыв, что на мне светлое пальто и сапоги с утра начищены черным кремом. Я жива, здорова, свободна! Я хожу, говорю, могу поднять лицо вверх и увидеть солнце, и небо, и грачиные гнезда на липах. Могу дышать, и смеяться, и прыгать на одной ножке. Могу вызвать огонь, а потом прекратить горение. Я обычный человек, как все, совершенно нормальный, и сама могу выбрать, быть мне счастливой или несчастной. Я могу все.
Сажа и кусочки горелого сора летят в лицо, оседают на пальто и волосах, а мне все равно весело и легко, и смешно видеть, как бежит от дверей кухни, неуклюже подскакивая, испуганная Поля с плещущимся ведром.
– Нин Сергеевна, вы что, Нин Сергеевна! С ума сошли!
Поля кричит от ужаса. Я смеюсь. Но я взрослый человек, нормальный, практически врач. А Поля больная, Поля контингент, хотя и адаптирована. В стрессовой ситуации адаптация может закончиться, и она перестанет отвечать за свои поступки. Я отпускаю палку, огонь гаснет, Поля со стуком закрывает рот.
– Ну что ты, Поленька, успокойся, все, все. Успокойся.
– Не жгите больше так, Нина Сергеевна, меня заругают, я вот сейчас полью тут. Он мне полить велел, залить совсем, и спички забрал. Я потом в мешок сложу, а машина заберет со всем мусором.
– Хорошо, Поля, хорошо. Только сразу в мешок не греби, там горячо будет, подожди, ладно?
Поля кивает, она уже почти успокоилась, Пал Палыч дал ей четкие инструкции, я внесла уточнения. Теперь она точно знает, что надо делать, когда и как. Адаптация восстановлена. Куча шипит. Поля довольна, она вынимает зеркальце и подкрашивает губы.
Я выхожу из ворот, и мне кажется, что языки пламени еще прыгают у меня в глазах. Я иду дальше вдоль забора, читая приклеенные в мое недолгое отсутствие объявления, как будто ищу вон то, на линованной бумаге, единственное, нужное мне. «Продается концертный рояль, немного б/у». И телефон.
Здоровые дети
Тогда был август, самый конец лета. Самое начало конца. Тане его не забыть никогда, подробности и сейчас как на ладони. Как будто обострились все чувства, обнажились нервы. Каждый шорох и шепот был слышен, каждый микрон запаха рядом в воздухе. Каждый цвет глубок и насыщен – трава, листья, кора дерева, вода в луже. И каждое время дня запечатлелось особым сочетанием этих цветов, запахов и звуков. Особенно ночи. Кажется, еще вчера после ужина можно было прогуляться за калиткой, а теперь стремительно темнело. После кратких сумерек будто падал черный занавес, густыми складками уходящий за дома соседней улицы и кромку леса. А потом появлялись звезды, и тогда было видно, что небо – купол, свод огромной прозрачной чаши, через которую просвечивают щедро рассыпанные звезды. Иногда красным маячком деловито просверкивал самолет, иногда заплывало редкое облако, из-за темного гребешка елок выходила блестящая, как начищенная пуговица, луна. Таня смотрела на небо с маленького балкончика на втором этаже дачи, за спиной бормотал телевизор, создавая иллюзию присутствия множества людей. Как будто они там все сидят в комнате, а Таня просто вышла проветриться. В саду тяжело падали яблоки и будили Полкана. Он вскидывался с хриплым лаем, грохотал досками, на которых было его ночное место. Павлуся вздрагивал во сне и, причмокивая, поворачивался на бок.
Таня пса боялась до слез. Его придумала перед отъездом свекровь: «Мне будет так спокойнее, замки, ворота никого сейчас не пугают. А собака – другое дело. Он будет лаять, охранять. Никто и подойти не захочет к забору. Николай Иваныч не откажет, да и встанет это недорого!» Таня подозревала, что свекровь больше пеклась о сохранности невиданного урожая яблок, чем о них с Павлусей.