Все мои бывшие ухажеры теперь переженились. Я с ними вовремя рассталась или они со мной. Моя правильная мама старалась вырастить из меня честную пионерку. Я не умею врать. Я даже правду говорить не умею, лучше всего у меня получается молчать. Мне представлялось подлым скрывать от юношей, которых угораздило со мной познакомиться, факт моего бесплодия. Дефект, изъян. Я считала, что нельзя начинать серьезные отношения (а для меня они все были серьезными) с вранья, человек будет надеяться… Через некоторое время я пришла к выводу, что отношения вообще лучше не начинать. Да и как каждому рассказывать, что у меня не может быть детей, на первом свидании? Как-то нелепо, что ли? Вовка Колбасов, например, узнав от своей мамы, честно сказал, что это его не колышет, но звонить перестал. Может быть, мама отсоветовала.
В университете я училась на биофаке, еще более женском факультете, чем исторический или филфак. Молодые люди в группах попадались единичные, и их востребованность накладывала нехороший отпечаток. У меня, конечно, поклонников не наблюдалось, только на последнем курсе достался от подруги молодой человек. Они расстались, и требовалась жилетка излить тоску. После задушевного разговора под бутылку портвейна мы оба расчувствовались. Я, выполняя обязанности жилетки, оказалась с ним рядом на диване, а дальше все понятно. Сережа его звали. Он стал моим первым мужчиной, я хорошо помню его лицо, небритый подбородок, глубокие ямки над ключицами. Помню свою минутную панику сопротивления и решение оставаться пионеркой: «Сережа… подожди… я должна сказать тебе. У меня детей быть не может…»
Он этим словам обрадовался, мой неожиданный принц: «Ну, Нин, хорошо, нам же не жениться, а того… переспать только».
Мне было очень больно тогда. Как будто с разрывом этой пресловутой девственной пленки, которой я и не дорожила, мне надорвали что-то важное в душе. Я-то уже успела так его пожалеть! Почти полюбить. А он, получается, вторгся грубо и бесцеремонно – переспать. Я-то хотела именно жениться и предупредить на всякий случай… С Сережей я больше не встречалась, отдала его обратно подруге. Теперь я встречаюсь с Аркашей, он мой второй мужчина, вроде как муж, иначе не лез бы сразу с порога в ванну и не ронял бы там разные пластмассовые и железные вещи. С другой стороны, если бы он был муж, я не кричала бы сейчас под шум воды, опасаясь, что он услышит.
Я люблю тебя!
Скажу. Я бы не стала, но сегодня я знаю, что говорю. Я расскажу ему про Вовку Колбасова, и про того, первого. Про больницу и про детей, которых у меня не будет. А он пусть думает. А если не придумает ничего, пусть тогда уходит совсем и забирает с собой музыку, которая с некоторых пор все время играет у меня в голове. То скрипки, то рояль – старый, дребезжащий, со скрипучей педалью, слышно, когда нажимают. Хлопает дверь ванной, на секунду наступает тишина, мой рояль стихает тревожно где-то на басах. Барабанная дробь: сейчас скажу. Я скажу: «Аркаша, ты знаешь…» Или нет, не так, я скажу: «Давай поженимся, только…» Нет. Я начну так: «Аркаша, мы так давно знакомы, и я…»
Он шлепает тапками, как всегда, они ему сильно малы. Надо бы давно купить новые, я даже не предполагала, что у него такой большой размер ноги. Так, не отвлекаться! Я беру сковородку за ручку, как пистолет, рука дрожит, сейчас, сейчас… Господи, какой он смешной в мамином халате! Он всегда его надевает после ванной, а я никогда ей об этом не говорю.
– Тебе с хлебом, Аркаш?
Нас у мамы двое, сестра на три года старше и я. Сестра вся состоит из выпуклостей и изгибов. И имя у нее такое же – из круглых букв и загогулин: Юл-и-я, а мое имя ровное, худое и длинное – Ни-на. Сестра по жизни катится, подпрыгивая круглой буковкой «Ю» по горкам и ямкам. Скок-скок. То она инженер, то уже бухгалтер. То у нее один муж, а то теперь уже третий. Один ребенок, другой ребенок – отпочковались и запрыгали вслед за мамой с кочки на кочку. Она всегда в сомнении, в поиске, в новых начинаниях и задумках. Постоянно учится и переучивается. То на водительских курсах, то на танцах живота. В выходные никогда неизвестно, куда ее понесет воображение. Например, в субботу она тащит всю семью на машине за двести километров смотреть усадьбу какого-то графа, а в воскресенье уже собирает компанию на ночную дискотеку или на мастер-класс по кулинарии. Ни минуты покоя, остановка запрещена. Каждую минуту своей жизни она что-то делает, двигается: поправляет юбку, переставляет чашку на столе, застегивает сыну пуговку. Пьет чай и пританцовывает ногами под столом. Снимает с мужа пылинку, курит. Даже курить она не может спокойно, она сначала смотрит на сигарету, крутит ее пальцами, поджигает, затягивается, смотрит на дым, разгоняет его рукой, придвигает пепельницу. Мама рядом с ней может спокойно выдержать минут тридцать, я тоже. Тем больше я по ней скучаю, когда мы долго не видимся.
Я по сравнению с сестрой не перепрыгиваю с горки на горку, а просто стою на ровной дороге, привалившись к столбу. Работаю на одном и том же месте, куда устроилась после института. В лаборатории психбольницы. Если не уточнять, что я лаборант и с больными дела не имею, то формулировка звучит довольно оригинально: «Нина работает в дурдоме». Зато у нас в семье есть мнение, что я – любимая дочь. С Юлькой мама надорвалась, да и сейчас отношения не самые лучшие. Сестра все детство болела, падала с крыши сарая, ломала руки и ноги. В школе у нее редкий месяц обходился без вызова к директору, и редкая четверть – без внеплановой тройки или двойки. В четвертом классе у нее подозревали туберкулез костей, и год пришлось учиться в санаторной школе, лежа на спине в гипсовом корсете. Мама и бабушка каждый день ездили к ней после работы, а меня первоклассницу из продленки забирала соседка. Возвратившись поздно вечером, мама обнаруживала подметенную кухню, почищенную картошку и меня – умытую, жизнерадостную с выученными уроками. Со мной мама отдыхала, но и воспитания мне от нее доставалось больше. Я-то дома сидела, играла гаммы и зубрила географию, а Юлька из школы-санатория сразу выкатилась в дворовую компанию. Загнать ее вечером домой получалось только под угрозой ремня и лишения карманных денег.
Сестра в восемнадцать лет вышла замуж, а мне сделали операцию, после которой не бывает детей. Все отрезали, никто не виноват. Виновата природа. Что-то там треснуло, лопнуло, прорвалось и стало болеть, воспаляться, ползти вверх. У них не было выбора. Спасали жизнь. Повезло, что попался хороший врач, уследил, а то бы все. Так сказали маме. Мама, мне кажется, до сих пор не поверила, что я могла так ее подвести. Мы на эту тему серьезно говорили только один раз, в перевязочной перед выпиской. Я лежала на холодном столе вся в мурашках с задранным халатом, а веселый бородатый доктор возился над моим животом. «Красивую повязочку сделаем вам, барышня, на посошок». У двери сидела бледная мама в казенных клеенчатых тапочках и белом халате. Доктор говорил, мама слушала, сжав сложенные ладони коленями, и лицо у нее было такое же, как когда Юлька прыгнула с гаража и сломала лодыжку. Только хуже. Я видела маму в перевернутом варианте, лежа на столе и запрокинув голову, слезы при этом затекали обратно в глаза, переполняли их и, выплескиваясь, сбегали в уши и на простыню, покрывающую стол. Мне уже давно все рассказали сердобольные соседки в палате, объяснили все подробности. Бедненькая, такая молоденькая, а уже. Ничего нового врач мне не сообщил, и плакала я не от этого.
Я плакала, потому что у мамы было такое ужасное лицо. Потому что я устала здесь болеть и слушать бесконечные разговоры несчастных, измученных женщин (отделение кроме острой хирургии занималось еще бесплодием). А еще мне было ужасно стыдно лежать голой на столе, когда чужой человек стоит, низко наклонившись над моим выбритым лобком, и говорит, не глядя на маму, сложные медицинские термины. А мама бедная, наверное, думает, что же она теперь будет со мной делать. И еще она очень торопится, потому что дома наверняка сейчас Юлька со своим женихом использует пустую квартиру по назначению. И правда, когда мы приехали, наконец, домой, она ходила такая тихая, задумчивая, а везде было так все прибрано и застелено, а сама светилась, как стосвечовая лампочка. Ночью она залезла ко мне в постель и стала плакать и меня тормошить, а я отодвигалась, потому что было больно животу. Она меня тормошила в темноте, а глаза у нее все еще сияли и блестели, как у кошки. «Ну хочешь, я не выйду замуж?» Мне было пятнадцать лет.