Самая большая ошибка моя была в том, что однажды я рассказала маме о памятном разговоре с Сергеем Юрьевичем. Она, наделенная паническим страхом перед всякой властью и способностью рисовать в своем воображении самые зловещие картины, принялась лихорадочно перетряхивать мой книжный стол. Не обращая внимания на уверения в том, что меня только запугивали, мама собрала в охапку весь мой нехитрый архив — дневник, письма знакомых семинаристов, именные фотографии архиепископа Гурия и других священников, и, сложив все это в большую круглую жестянку из-под селедки, незамедлительно сожгла в укромном уголке двора. Я плакала, глядя на этот маленький костер, и мне казалось, что в нем догорает лучшая пора моей жизни.
* * *
Как и следовало ожидать, в роли активного общественного деятеля в Гипромезе я выступала недолго. Просто оказалась не готовой к вытекавшим из этой роли превращениям — в добрую приятельницу Сергея Юрьевича, звонко смеющуюся его двусмысленным шуткам или в наперсницу секретарш, рассуждающих о романах сотрудников. Я была бесповоротно другой и, снова не выдержав пробы на «свойскую девчонку», окончательно ушла в тень, почувствовав при этом облегчение сродни тому, которое испытывала, когда обо мне забывали в школе.
Именно в этот период произошла моя встреча с Андреем, скромным студентом городского художественного училища. Познакомились мы в Троицком. На его предложение нарисовать мой портрет я согласилась скорее из любопытства, чем из интереса к личности художника. Однако во время сеансов, разговаривая с ним, заметила, что у него какая-то особая подкупающая улыбка, а беседы наши протекают легче и интереснее, чем разговоры со знакомыми киевскими семинаристами. Мне понравилось, что он не воспринимает как «чрезмерную серьезность» мое всегдашнее стремление говорить на религиозные темы. У нас оказалось много общих мыслей, а постоянное совместное времяпрепровождение заставило меня постепенно поддаться его скрытому обаянию. Настал такой момент, когда я поняла: скоро между нами произойдет нечто особенное. До последнего времени наши отношения, хоть и очень теплые, оставались все же только дружескими, но мое давнишнее решение выйти замуж только за священника уже не было столь непреклонным.
И вот, после нескольких недель знакомства, мой новый друг вдруг собрался и уехал в Москву, в Троице-Сергиеву лавру. Я ждала его с большим нетерпением, скучала — оказалось, что без него мне практически не с кем поговорить! За время разлуки он стал мне в десять раз дороже, и я изводила Инну Константиновну разговорами о том, какой он умный и необыкновенный. Накануне Андреева возвращения по пути домой с работы я увидела на трамвайной остановке его сестру, с которой тоже была дружна. Мы расцеловались почти по-родственному, и я поинтересовалась, мимоходом, скоро ли появится в городе ее братец. «А он уже приехал, два дня назад», — ответила мне эта милая девушка, не понимая, как жестоко звучат ее слова.
Два дня назад! И не позвонил мне! Это было так не похоже на него! Три последующих дня я тратила все свои душевные силы на то, чтобы самой не звонить ему, а на четвертый мы встретились в церкви.
Разговор состоялся на паперти. Объяснение всему было убийственно простым — Троице-Сергиева лавра произвела на Андрея столь сильное впечатление, что он решил принять монашество и жить в ней. Он обсудил это с Владыкой Гурием, и его решение было одобрено.
— А поскольку, — закончил он с легкой запинкой, — я испытываю к тебе… некоторое неравнодушие, то запретил себе впредь видеться с тобою. Прости.
Я сказала, что желаю ему с помощью Божьей совершить взятый на себя подвиг, и, не дожидаясь Инну Константиновну, решительно направилась вперед по улице, едва не натыкаясь на расплывающиеся перед глазами людские силуэты. Это был крах. И беда была не столько в том, что я его потеряла, сколько в непонимании того, как жить дальше: какой же тогда мне нужен человек?! Я прошла дистанцию, равную пяти трамвайным остановкам, прежде чем взяла себя в руки и внешне успокоилась. Я даже ядовито улыбнулась сама себе — так тебе и надо, неугомонная фантазерка: за что боролась, на то и напоролась. Слезы больше не набегали мне на глаза. Мною вдруг овладела спонтанная решимость. Значит, лучшие люди, как Владыка Гурий, как Андрей, становятся монахами! Я монахиней быть не могу — так решил Владыка. Но я стану ею, не уходя в монастырь.
Я не открыла Инне Константиновне своего тайного замысла, но стала упорно избегать всяких знакомств, которые она из лучших побуждений пыталась мне устраивать. Подсознательно пытаясь компенсировать перед Владыкой это косвенное неисполнение его воли, я решила исполнить другое высказанное им пожелание и подала документы в строительный институт. Во-первых, он был ближе всего к моему дому, а во-вторых, негуманитарное направление учебы обещало быть менее идеологизированным. Экзамены сдавала на вечернее отделение, но по их результатам мне предложили дневное. Я, поразмыслив, предпочла все же вечернее — меня привлекала перспектива работать днем и учиться вечером — постоянная занятость обещала отсутствие так называемой личной жизни.
* * *
Перед самым Рождеством Инна Константиновна вдруг собралась и уехала в Ленинград. Там жил еще один ее брат, младший, и он, кажется, преподавал в Военной Академии. В семье Олега Константиновича появился маленький ребенок, за которым нужно было ухаживать, и тетю Инну пригласили попробовать себя в роли бонны. Когда мы на прощание встретились на вокзале, мне показалось, что она как-то затаенно грустна. Я прильнула к ней и просила поскорее возвращаться. Мне вдруг с болью подумалось о том, что, погруженная в свои переживания, я в сущности ничего не знаю о происходящем в ее сердце.
О прошлом этой женщины нелегко было говорить. Инна Константиновна была редкой представительницей слабого пола, не мечтающей облегчить душу с помощью откровенности. Она просто пришла к нам с мамой и стала жить нашей жизнью, нашей бедой, будто не было у нее своего, не менее тяжкого, горя. Очевидно, носила она в себе какую-то тайную боль. Как-то раз мне в руки попал забытый на крышке пианино платиновый медальончик с цепочкой. Он был выпуклый, явно полый внутри, и меня заинтересовало его устройство. Я случайно на что-то нажала, медальончик раскрылся, и на обеих его половинках я увидела фотографии: Наташину, уже хорошо мне знакомую, и другую — молодого человека такой вызывающей и в то же время интеллигентной мужской красоты, что пораженная, я сразу же захлопнула медальончик. Я боялась таких лиц. Я вообще терялась перед мужчинами такого рода, и надо сказать, не так уж много их в своей жизни видела. Но сходство таинственного мужского портрета с Наташиным было очевидным. Такой же твердый, чуть исподлобья, взгляд, такие же крупные, красиво прорисованные губы. Кем был для нее этот человек и куда исчез?
Да, мы мало что знали об Инне Константиновне, но это только потому, что она так хотела. Хотя, как мне кажется, маму все это не очень интересовало. Она восприняла новость об отъезде подруги почти с обидой. «Чего ездить в такую даль, — слышалось ее недовольное бурчание. — Сорвалась, как девочка. Будто брат никого нанять не мог в няньки. Поди, есть денежки-то».
Действительно, брат Инны Константиновны был зажиточным военным и мог найти своему ребенку няню. Но при этом для Инны Константиновны он был просто младшим братом, и она его любила. Мама этого во внимание не принимала.
Дома мне сразу бросилось в глаза, что она лежит на кровати с мокрым полотенцем на голове и в очках, что само по себе было признаком неординарности ситуации. Я имею в виду очки, а не полотенце, потому что всякого рода компрессы она практиковала постоянно, а очки надевала исключительно для чтения. Читать мама не любила, предпочитая при необходимости пользоваться моими услугами. Но на этот раз в руках у нее было какое-то письмо, и, видимо, ей не терпелось ознакомиться с его содержанием, раз, не дождавшись меня, она вооружилась очками.