Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

И вот снова все мы быстро собрались к отъезду. Едем в Петербург, опять останавливаемся на Ковенском. Папа проехал прямо в полк, за ним, за телом…

Вот оно что значит: война. А давно ли это было? Кока — оживленный, смеющийся, вбегает по лестнице:

— Сережа, ты папу не видел?

— Папа оделся… наверно, в саду.

— Быть не может. Я только из сада. Там нет его. Что-то ты путаешь!

— Я не путаю, Кока! Он вниз пошел, честное слово!

— Ах, где это ты научился?

— Чему?

— Ну вот этому — честное слово давать… Дрянная привычка. У человека и не должно быть других слов, кроме честных, правдивых. Ведь если ты в чем-нибудь честное слово даешь, так выходит, другие слова у тебя могут быть и нечестными?..

— А Мадемуазель постоянно…

— Послушай, зачем же нам брать пример с Мадемуазель, если есть у нас папа и мама? Разве ты когда-нибудь слышал, чтоб папа божился или кому-нибудь честное слово давал? Все ему и без этого верят. А он для нас лучший пример, и ему одному только следует нам подражать… быть такими, как он….

Кока… Веселый… Живой…

«…Храбрейший из храбрых… Ваш сын никогда не задумывался в минуту опасности… Он умер героем, ведя свою роту в атаку… Боевая история полка впишет имя подпоручика Николая Толстого, подтвердившего смертью своей верность боевым заветам…» — так пишет отцу командир Семеновского полка генерал фон Эттер..

Целый месяц лежал он убитый… один… «под белым слоем снежной пыли…»

Отец возвращается. Привозит его вещи. Плед и складную чемодан-кровать, записные книжки, блокноты, стихи…

Он побывал там. Входил в ту скромную халупу, где жил Кока с товарищами, откуда он вышел по тревоге, чтобы уже не вернуться… Сейчас все это уже в тылу. Правда, совсем недалеком. И отец видел, как за холмами догорает вечерняя заря, как догорала в тот вечер, последний для многих, и для него… сына… То же скудное освещение, осиновый отруб вместо стола и свеча, зажженная в пустой бутылке. Она освещает ту же коробку из-под леденцов, обмылки у бритвенного прибора, флакончик одеколона. И та же снарядная гильза, набитая окурками, и шашка с вензелем и алым темляком, лежащая рядом. Стаканы с недопитым чаем, конверты, на которых косыми крестами обозначены аллюры — скорость доставки. И тулуп, разостланный в углу на соломе денщиками… и канонада за лесом, с разрывами, видными через окно. Пахнет, как и тогда, табаком, мокрой кожей. Уцелевшие товарищи Коки все ему здесь показали.

В тот памятный для них вечер здесь было тихо и мирно. Серьезный Эссен молчаливо курил свою сигару, возвратившийся из петербургского лазарета князь Кудашев щедро сыпал столичными новостями и анекдотами. Бржозовский укладывался спать у окна на свою койку.

— …А я уверяю вас, что сегодня нам спать не придется, — говорил им Кока, — это уже проверено, они непременно полезут: во-первых, достаточно темно, звезд не будет… — и, упираясь носком одного сапога в запятник другого, он снял сапог, — во-вторых, они со вчерашнего вечера что-то слишком уж подозрительно затихли. Ни одного выстрела. Вот увидите, не пройдет и трех часов, поднимется суматоха… Кто как хочет, а раздеваться я не советую…

— При этом сами раздеваетесь?

— Я только сапоги… — и, надев туфли, он снова присаживается к столу.

Остальные ложатся и скоро засыпают. С ним у стола остается только Касаткин-Ростовский. Его добродушное, несколько самодовольное лицо уже начинает немного оплывать — лицо сибарита и барина; шея ложится сзади на воротник мундира чисто выбритой и промытой одеколоном розовой складкой, на пальце тяжелый перстень с монограммой, в углу опущенного угла сытых губ окурок сигары с изогнутым стволиком серого пепла. Идет неторопливый разговор. Своим нарочито ленивым равнодушием князь пытается охладить горячность молодого подпоручика. Он толкует о том, что все на свете имеет обратную сторону, а кто не видит вот этих обратных сторон, тот вечно попадает впросак и обжигает свои чересчур доверчивые губы. Есть много нелепого и смешного в тех традициях — классовых, полковых и семейных — к которым привыкли мы, с которыми сжились. Но мы не солдаты, и мы же не можем не видеть, не понимать…

Но его молодой собеседник явно предпочитает верить и ошибаться.

— Мы не солдаты? А кто же? Мы именно солдаты, и не в каком-то одном, а во всех отношениях! — горячо восклицает он. — Здесь, как и во всем, не может, не должно быть никакой двойственности. Как они, мы, их офицеры, русские, как они, мы православные, да, и не улыбайтесь, пожалуйста; мы, как они, умираем во имя того же…

Слова и понятия, которые во многом кажутся наивными и отжившими для старшего товарища — титулованного петербуржца, для его собеседника полны жизни и смысла. И, зараженный его горячностью, князь невольно сбрасывает свое напускное легкомыслие и иронически-охладительный тон. Между ними начинается один из тех разговоров, которые так легко возникают на фронте, в нескольких шагах от смерти, после полуночи, когда все кругом забылось в недолгом глубоком сне…

Князь читает свои последние стихи, прислушивается к замечаниям, и, сдаваясь на его уговоры, молодой подпоручик неохотно достает измятый листок с написанным только вчера и совсем еще не отделанным…

Князь с ласковой усмешкой опускает глаза, чтобы не смущать молодого поэта.

Глуховатым, прерывистым от волнения голосом читаются наспех набросанные строфы… Каждое восьмистишие заканчивается тем же рефреном: «День ли то был или ночь?» Детство. Болезнь. Лампада у икон. Ласка матери. И опять забытье, в котором время и ощущение его теряется, и кто знает, «день ли то был или ночь»… Молодость, знойное лето, время варки варенья, дети — уже не дети — взрослые, поколения смешались, все это прошло, было, да и было ли, и когда? «День ли то был или ночь?» Окопы. Наступление. Падает сраженный друг, накрытый очередью из пулемета, стоящего за елью… И все то же мучительное припоминание: «День ли то был или ночь?» Что? Вся жизнь! Потому что вот она и кончается. Кладбище. Молчаливые кресты…

Вечная память, и свечка погасла,
День ли то был или ночь?

…………………………………………………………

Это был день. Первый по-настоящему весенний и солнечный день, когда мы с мамой поехали на извозчике по улицам Петербурга-Петрограда, столько раз исхоженным, изъезженным им улицам. Поехали проститься с ним, с Кокой. На улицах продавали первые цветы, благотворительные жетоны и марки в пользу раненых. Мальчишки звонко выкрикивали названия газет и журналов: «Огонек», «Лукоморье», «Солнце России». На перекрестке, возле Лиговки, долго стоим — какая-то кавалерийская часть пересекает улицу. Светло-гнедые кони подобраны под масть, синие вальтрапы прикрывают их спины, хвосты аккуратно подстрижены… Вдаль плывут звуки марша, играемого трубачами, и кони, привычные к музыке, переплясывают копытами в такт…

День ли то был или ночь?

О ком он писал это, Кока? О себе? О нас?

Впереди, у Царскосельского вокзала, каменная громада Введенского собора. Входим под высокие своды храма. Высоко под куполом скрестились узкие лезвия солнечных лучей. Внизу полумрак. Иконы… Лампады… Свечи… И еще: по обе стороны прохода какие-то необычные высокие постаменты, украшенные каскадами живых цветов, пальмовыми ветвями, венками, лентами. Вверху, среди зелени и складок материи, кое-где проступают острые края полированного дерева — дуба, ясеня — или грани какого-то белого металла. Очень странно, что каждое такое возвышение, ничем, даже отдаленно, не напоминающее человека, имеет свою фамилию. И фамилии эти знакомые… Негромко называемые сестрой, встретившей нас уже здесь, они приводят на память бесчисленные рассказы, с ними связанные…

Веселаго… Цинковый гроб. К нему на подмогу спешил в ту ночь Кока. Окруженный со всех сторон врагами, он продолжал до конца удерживать центр со своей ротой или батальоном, выдвинутым авангардом на опушку леса. Его нашли недалеко от Коки… Кока пробился-таки к нему. Гроб нельзя было открыть — так он, говорят, неузнаваем… Шиллинг… Баланин… Другие… Иные из них погибли уже позже… Совсем на днях… Оттуда привозят и привозят.

47
{"b":"178910","o":1}