Так что жизнь в городе становилась все труднее исключительно за счет усиления голода и холода, иссякания фамильных драгоценностей и носильных вещей, подлежавших обмену на продукты в окрестных деревнях. В остальном жизнь шла мирно; все также плыл над рекой в ранние утренние и в закатные вечерние часы звон большого монастырского колокола, а в самом монастыре пленял прихожанок столь же низкий и такой же бархатный бас архимандрита отца Симона, в честь которого особенно пылкие энтузиастки, едва удерживавшиеся от аплодисментов, прозывались «симонистками».
По всем улицам и травянистым зеленым склонам то и дело двигались нередко странные и архаические фигуры, направлявшиеся в церкви к службам, в гости навестить друг друга, а то и просто вышедшие подышать воздухом и прогуляться. Никого здесь не удивляли какие-то бурнусы, расшитые черным стеклярусом, расплывшейся старухи Гололобовой, которую с обеих сторон проводили под руки два неразлучных сателлита: сухонькая и, наверное, презлая старушка Бородина и высокая, прямая, как палка, старуха, о которой все знали только одно, что зовут ее Фанни Фортунатовна. Это вычурное имя, по-видимому, с успехом заменяло ей и фамилию, и биографию, а может быть, это только мне так казалось в том возрасте, когда ни фамилии, ни биографии меня нимало не интересовали. По другой стороне улицы проходил и козырял, притрагиваясь к обвисшим, как у старого бульдога, щекам, всеобщий знакомый генерал Липский. Его засаленный выгоревший китель давно уже лишился погон, но широкие генеральские лампасы на обтрепанных диагоналевых брюках дополняли его облик, прозрачно намекая на ушедшее прошлое. Генерал спешил обычно не в церковь, а к кому-нибудь на ужин. В модной (лет десять назад) шляпе с пером и широкими полями проходила стройная Лидия Владимировна Петрункевич с крохотной дочкой, похожей на фарфоровую куколку. К ней навстречу, из-за угла, в белой наколке сестры милосердия, выбегала сентиментальная и восторженная Наденька Мартц. Из поперечного проезда показывались целой стайкой три барышни Татариновы, с нагнавшей их и теперь шедшей немного впереди, в лихо напяленной холщовой панамке, маленькой Ольгой Сергеевной Балкашиной. Умолкал звон, наполнялись прихожанами церкви, и только по обе стороны реки, уносившей последние алые пятна заката, брели, держась каждый за свой конец бечевы перемета и изредка перекликаясь, дядюшка Мамонов и молодой Сергей Иванович Татаринов.
Так и бродили они по Торжку: Мансуровы, Львовы, Мунте, Повало-Швейковские, Кирсановы, Всеволожские и Балавенские; бродили, постоянно собираясь друг у друга за картежными столами в винт и преферанс, а то и в железку. Мало кто из них сумел устроиться на советскую службу. Одни просто и откровенно не умели ничего делать, другие, как, например, Ольга Сергеевна Балкашина, не хотели идти на нее из принципа. Эти последние обычно держали коров и, продавая часть молока или масла, кое-как кормились, а не то — просто откровенно нуждались, вроде семьи Львовых, кочуя по знакомым, а когда становилось совсем невтерпеж, выезжали в пригородные деревни подкормиться у знакомых и благожелательных крестьян. В Торжке таких помещиков было столько, что, несмотря на постоянные встречи одних с другими, не все были даже знакомы между собой. Иных знали только по фамилиям и внешнему облику, раскланиваясь при выходе из церкви или встречах на улице, других не знали даже и настолько. Тетя Катя, тотчас после отъезда в деревню тети Сони с девочками, тоже перешла на скотоводческо-птицеводческое хозяйство и осуществила свою давнишнюю мечту — приобрела корову. Был мобилизован более чем скромный фонд принадлежавших ей драгоценностей, в который входили три или четыре броши с камеями очень хорошей работы и старинные браслеты, широкие, в четыре-пять сантиметров, золотые (или позолоченные — не знаю), с несколькими рядами драгоценных, но очень маленьких камушков, названия которых, читаемые по первым буквам, образовывали какие-нибудь французские мадригалы комплиментарного свойства. Тетя Катя не раз показывала мне, как это расшифровывается, бойко перечисляя эмероды-изумруды, диаманты-бриллианты, сапфиры и гранаты, рубины и аметисты. Однако же все это вместе представляло собой не слишком большую материальную ценность и, чтобы быть превращенным в корову, нуждалось в дополнении камей, золотых империалов и десятирублевиков. Наконец, к всеобщей радости, во дворе появлялась корова, уходом за которой с охотой занималась Паша, а тетя Катя с книжкой усаживалась неподалеку от наседки, пасущей свой цыплячий выводок, с писком разбредавшийся под огромными лопухами. Увы, счастье бывало недолгим: через год корова почти переставала доиться и оказывалась яловой, а чуть подросших цыплят начинал похищать ястреб, и тогда приходилось думать, не начать ли все сначала. А начинать с каждым разом становилось все труднее…
Глава VII
Забравшись на кресло с ногами, сижу, читаю. Книга увлекательная: «Дочь Монтесумы» Райдера Хаггарда. Она забирает все внимание, тем более, ничто его не отвлекает. В квартире тихо, как будто никого и нет, только Паша на кухне иногда звякнет какой-нибудь посудой — готовит обед себе и тете Кате. Однако настоящей тишины кругом все же нет. Уже несколько минут, как вокруг меня возник странный, непривычный шум. Он, медленно нарастая, движется, постепенно усиливаясь и заставляя как-то осознать себя и оторваться от книги. Оставив ее на кресле, подхожу к окну. Все как всегда: и монастырь на противоположном берегу, и пасмурный денек с ранневесенним ветром, и одетая льдом река внизу. Но, взглянув на эту реку, я отчего-то чувствую легкое головокружение; чем дольше я смотрю на нее — тем сильнее головокружение. Почему бы? Да ведь она движется! Движется вся, как есть, вместе со своими прорубями и тропинками. Так вот это-то и значит «лед тронулся»! Сколько раз слышал, а вижу впервые. Не только вижу, а и слышу — все вместе. И с каждой минутой сильнее скрежет, хруст и мягкие тупые удары; они сливаются в охватывающий со всех сторон непрерывный гул. А снежное поле, занимающее всю реку, движется медленно и торжественно, все целиком… Надо скорее на улицу, но страшно оторваться от окна: а вдруг, пока оденешься и выбежишь из ворот, все это кончится. И все-таки надо. Оделся, выбегаю… Нет! Не кончилось…
Здесь, на самой кромке набережной, зрелище еще удивительнее: плавное неторопливое движение ледяного поля, с его нарастающим шелестом, и в противоположность ему — у берега, где вздувшаяся река переполнилась и подступает к самым ногам. Вот они, края этого поля, в каких-нибудь полутора-двух шагах от меня, ломаются и, громоздя льдина на льдину, то и дело врезаются в берега тупо и упорно, раз за разом осыпаемые жирной черной землей. Обломки льдин тонут в зеленоватой мутно-стеклянистой воде. А на том берегу, как всегда, над белой монастырской стеной привольно разместилась группа храмов: посередине, между двух колонн летнего собора, фреска с изображением возносящегося Спасителя, в розовых и синих одеждах, правее — колокольня, откуда несколько раз в день плывет низкий, густой звон самого большого в городе колокола. Все это кажется совсем рядом, однако путь «к угоднику», как говорят все новоторы, в это время года от нашего дома не близкий: по реке нельзя ни пешком, ни на лодке перевоза — надо обходить: идти набережными больше версты до моста, а там другим берегом обратно. Но, тем не менее, на все важнейшие великопостные службы ходим только туда. Там всего лучше выдерживается этот особый ритм, неторопливый и торжественный, создающий уже с первого дня поста совершенно особое настроение.
Как запомнился этот прошлогодний случай, когда мы с Верой и тетей Катей почему-то сильно запаздывали на службу «двенадцати Евангелий». Вышли из дома, когда уже начинали опускаться сумерки, и, едва пройдя пять-шесть домов и поравнявшись с нашим приходским «Власием», вздрогнули от неожиданного ликующего и какого-то удивительно несерьезного трезвона дюжины небольших колоколов. И тотчас из раскрытых дверей храма в темных своих одеждах повалили прихожане. Служба кончилась. Верный себе, наш власьевский батюшка, как всегда «скорохватом», отбарабанил всю службу без пауз, ни на чем не задерживаясь. Мы остановились и растерянно переглянулись. И тогда сразу смолкли бойкие колокола, и над рекой ухнул мощный бархатный бас «угодника». Раз и второй, с большими промежутками, всего четыре удара, и затем молчание. Впрочем, это был не самый большой колокол, а поменьше.