«Побе-е-е-ды благоверному государю императору нашему…» — несется из храмов…
— Aux armes, citoyens! Formez vos bataillons![30] — гремит во Франции.
— Gott mit uns![31] — наш старый немецкий бог поможет нам за все рассчитаться с этими славянскими свиньями…
— Rule Britania! — Боже, накажи Англию!
— Long live the king![32]
— С нами Бог, разумейте языцы и покоряйтеся, яко с нами Бог!..
Взвизгнули и застонали кожаные груди гармошек на прощальных попойках по деревням, застучали на шпалах длиннейшие товарные составы, увозя на запад новобранцев, заголосили бабы…
Весь мир всколыхнулся. Так льдина, застрявшая у быков моста в половодье, вдруг с треском срывается и, покрутившись на месте, мчит вперед, словно одержимая злой волей, ломая все вокруг и распадаясь сама.
В Петербурге зазвенели стекла немецких магазинов. Одной из первых окончила существование фирма Шумахера, где столько лет мы всей семьей покупали обувь. В газетах запестрели жирные титулы сообщений штаба Верховного главнокомандующего. Сам Верховный, костлявый и долговязый, смотрел отовсюду, заслоняя тщедушную фигурку самодержца. Героем дня стал чубатый казак Козьма Крючков со своей пикой, которой он будто бы заколол одиннадцать немцев…
А в топях Пинских болот уже довершался разгром армии Самсонова[33], и этот неудачливый генерал — жертва «мясоедовщины» — шел без дороги в лес, на ходу расстегивая трясущейся рукой кобуру револьвера, чтобы свести последние счеты с жизнью… Впервые громко и повсеместно прозвучало позорное слово «Измена!», и это слово было связано не только с полковником, повешенным слишком поздно, оно было связано с военным министром и другими лицами, стоявшими в непосредственной близости к царю…
«20 тысяч убитых, 90 тысяч пленных. Мы должны были принести эту жертву Франции», — говорит Сазонов[34] французскому послу Палеологу[35]. Палеолог сочувственно улыбается, кивает головой. Конечно, Франция не забудет…
А в доме жизнь шла почти по-прежнему, но на каком-то холостом ходу. Словно внутри где-то образовался некий люфт. Мысли всех были далеко, там, где трое братьев начинали сейчас новую жизнь. Эта жизнь казалась страшной, в ней таились роковые возможности, которых нельзя было ни предвидеть, ни предотвратить, но вместе с тем в ней было и своеобразное величие. Она испытывала людей по их подлинным качествам, отметая шлак и мусор и поднимая достойных на гребне подвига…
Леша быстро собрался и уехал спустя полтора часа в тот же день. Его снабдили всем необходимым. Старшие же прямо попали туда, откуда уже пришли первые письма с внушительным девизом «действующая армия». Они действовали. Настало для них время той проверки, к которой всей жизнью своей готовится каждый военный. Жажда помочь им и их делу какой-то деятельностью, необходимость забыться в этой деятельности, освободиться от неотвязных мыслей и беспокойства переполняли всех. Они искали выхода в мелочных заботах, в соображениях о том, что оба старших брата попали на фронт даже без теплого белья, без денег, без многого такого, что сейчас, может быть, им необходимо. Кое-что собрали дома, кое-что пришлось купить, съездив в Москву. В кабинете отца, на диване и на полу, на разорванных листах оберточной бумаги, сложены шерстяные пледы, теплые иегеровские фуфайки, носки, шоколад, консервы… Да, но как все это доставить? Почтовая связь, вероятно, сейчас длительна и не очень надежна, не будет ли все это искать их несколько месяцев? Мадемуазель вызвалась ехать к ним сама. Куда? На фронт? Ну и что же. Лишь бы пробраться. Ее собрали, снабдили письмами, наставлениями и указаниями, и старая Касатка (почти все лошади были взяты мобилизацией) отвезла ее с вещами на станцию. У икон опять светились лампады. Мама с Верой часто уезжали в церковь, привозя оттуда белые просфоры. Когда переставали приходить письма с фронта и по скупым газетным сообщениям чувствовалось, что идут тяжелые бои, служились молебны о здравии трех воинов: Николая, Иоанна и Алексия. Впрочем, и не только о них. Уехал на фронт вскоре после свадьбы новый муж тети Муси, за которого она вышла после своего развода с Бюнтингом, скромный, уже много лет безнадежно в нее влюбленный офицер Ярмохович. Туда же она провожала и только что окончившего Пажеский корпус и произведенного в офицеры, Алека. Он был любимцем в нашей семье. Корпус не смог наложить на него свой отпечаток. Очень красивый внешне, он оставался исключением среди братьев: ни чванства своей немецкой фамилией, ни великосветски-казарменного жаргона; напротив, он по-детски обожал Коку и стремился быть во всем на него похожим… И еще один воин был поминаем в молитвах — Павлик Купреянов, товарищ братьев по полку, который так часто гостил у нас в последние годы. Его широкая простая улыбка и веселый смех, когда он при общей игре в горелки, так и не поймав сестру, бросался на кучу свежескошенного душистого сена, как и его манера себя держать, его мысли, рассказы о своей семье были всем у нас по душе. Он был всегда желанным гостем и принят в доме почти как член семьи. Еще никем ничего не было окончательно сказано, но ему нравилась Вера, и он, как будто, тоже ей нравился, и потому считалось очень вероятным, что со временем он сделает ей предложение и они поженятся.
Только в прошлом году вдруг все тетки сразу спохватились, что Вере уже двадцать два года, и отец был атакован ими так настойчиво, что даже он ничего не смог возразить, когда начались поездки в Петербург, заказы бальных туалетов и выезды «в свет». Отцу было так не по сердцу все «петербургское», что уступить даже в этом оказалось нелегко, но, чтобы не прослыть окончательно тираном и извергом, он махнул рукой и не стал препятствовать. Впрочем, не препятствовать было, конечно, недостаточно. Если уж приходилось идти на это, надо было не отравлять никому настроения, и прежде всего дочери, вопросительно смотревшей ему в глаза и готовой наперекор всем делать лишь то, что он скажет и как скажет. Поэтому он с веселым лицом благословил ее, передав из рук в руки устроительницам всевозможных удачных балов и неудачных браков. Однако после трех или четырех выездов Вера, несмотря на успех, сопровождавший ее появление в обществе, на свое красивое в чисто русском вкусе лицо, прекрасные волосы и фигуру, вскоре так соскучилась об отце, о доме, о саде, что сама запросилась обратно. Напрасно тетки внушали ей, что молодой граф Игнатьев или Лешин товарищ кавалергард Багратион-Мухранский искали ее и спрашивали, отчего ее нет на последнем балу, желая снова вальсировать с ней, как в прошлый раз, — ее это не занимало. Напрасно ее всячески развлекали, возили в балет, на концерты. Так же, как люди бывают отравлены блеском, пышностью и титулами, она была навсегда «отравлена» стремлением к более простым людям, чувствам и отношениям. Брат Леша с комическим ужасом хватался за голову: «Собинов не понравился, на балу не было весело, в балет — не хочется… On dira que tu es blasée…»[36]
Теперь все это кажется давним-давним. До того ли сейчас кому-нибудь? После дней, наполненных тревожными мыслями, настают долгие томительные вечера. Возвращается лошадь со станции. Одна из двух: либо все та же Касатка, либо почему-то забракованный Смелый. Где теперь остальные? Тяжеловесный Шмель взят в обоз, красавец Грозный — гнедой с белой отметиной — в кавалерию. Кока хотел взять его себе — не успел. Другие тоже: кто куда. Даже буланая немолодая Арагва, и той не стало — взяли на фронт… Приносят газеты и журналы. Все собираются у лампы, в папином кабинете или в средней комнате. На большой карте театра военных действий перемещаются маленькие флажки: черные с желтым и красным — бельгийские, сине-бело-красные с поперечными и продольными полосами — наши и французские, черно-бело-красные — немецкие, австро-венгерские и другие… В журналах, обведенные траурными лентами и рамкой «вечная память, вечная слава», фотографии погибших офицеров; среди них великий князь Олег, совсем еще мальчик. Сообщения о немецких зверствах, о подвигах казаков. В конверте с черной каймой тетя Муся сообщает о смерти мужа — Ярмоховича, убитого в одном из первых сражений…