Ларвы делятся у нас на два вида: «правские» и «неправские» — это уже не спиритическое, а Любушкино подразделение. Правские — которые приносят что-нибудь за лечение в благодарность: яйца или творог, а неправские — которые с пустыми руками ходят. Таких Люба не уважает. Тут как-то пришел без нее один ларв женского пола, которому «в подвздохи вступило». Ну я дал ему, Санечка, у тебя из коробочки каких-то лепешек, потом, когда он ушел, я только догадался посмотреть, что же на коробочке написано: оказалось, мозольный пластырь.
Я перепугался, думаю, пропадет ларв и мне достанется. И вдруг через неделю (я у обедни был), ларв пришел благодарить — с Любой они тут объяснились — спасибо, говорит, барину, очень, говорит, помогло. И даже пять штук яиц принес. Ларв оказался «правский». Так что я решил теперь всех лечить из этой коробочки, от любой болезни, если у меня такие способности в медицине…
Разумеется, весь анекдот был тут же им придуман, но рассказан с таким серьезным простодушием, что Санечка и Дина сперва почти поверили и то с ужасом переглядывались между собой, то смотрели на старика, пока вызванная голова Любы, вдвинувшаяся в комнату через занавеску, не пояснила, что ларва барин действительно принимал и участливо обо всем расспрашивал «как толковый», но лекарств никаких не давал, а пяток яиц принес «вовсе другой ларв», которому еще Санечка делала примочки и давала какие-то капли.
Усталые с дороги, мы кое-как разместились и скоро заснули, исключая Дину, которая настояла на своем и отправилась с лошадью в «дом Троицких».
………………………………………………
Новая жизнь началась. В маленьком городке все друг друга знали, и у Санечки было много друзей. Занятия в школе только что начались, и мои документы со справкой о том, что я выдержал испытания и принят во второй класс Новоторжской школы второй ступени, и с заявлением были приняты во вторую ступень Макарьевской школы. Однако по основным предметам — русскому и математике — предстояло все же сдать испытания, или, вернее, так как официальные испытания уже закончились, подвергнуться проверке знаний. Русский не грозил мне никакими осложнениями, по алгебре я тоже был подготовлен неплохо, зато в геометрии я был очень слаб. Еще был нужен немецкий язык, которого я не знал вовсе, но немецкий преподавала сама Санечка, и здесь затруднений быть не могло.
Для подготовки по математике был приглашен из той же школы преподаватель — Виктор Васильевич, совсем еще молодой близорукий человек, скромный и робевший. Смущенно подергивая раздвоенным хрящиком носа, он достал курс геометрии, раскрыл его на какой-то теореме о подобии треугольников и заставил меня читать и повторять доказательство до тех пор, пока я не заучил его наизусть, совершенно так и не поняв ни смысла, ни цели этого доказательства.
Позже, когда на испытании он попросил меня доказать именно эту самую теорему, чего я по наивности вовсе не ожидал, и поставил мне хорошую отметку, между нами возникло чувство неловкости. Эта неловкость продолжалась и в дальнейшем, и ненависть моя к предмету, в котором приходилось только заучивать фразы, казавшиеся бессмысленными и остававшиеся в памяти ни к чему не прикрепленными, чтобы бесследно из нее исчезнуть в самом недолгом времени, укрепилась. Поэтому-то, при хороших способностях к другим предметам, в геометрии я как был, так и остался на долгие годы безнадежным тупицей.
А ведь еще в Новинках старая дедовская тетрадь, в которой безукоризненным почерком порыжевшими чернилами были вписаны первоначальные аксиомы и вычерчены круги и треугольники, мне очень нравилась.
Первая фраза из этой тетради: «Геометрия — слово греческое, значит, собственно, землеизмерение», — и определения точки, прямой и окружности легко запоминались и нравились своим лаконизмом и логической стройностью. Только спустя немало лет, уже проходя аналитику, я обрел снова слабую тень этого первоначального впечатления от геометрии. Очевидно, дело было не столько в моей неспособности, сколько в том, что все как-то так складывалось, что никто не сумел зацепить мое сознание этим предметом. Как часто и после приходилось мне изучать что-либо, иногда целыми годами преодолевая мучительное внутреннее сопротивление от полного непонимания, для чего мне это нужно, в то время как педагоги, оставляя без ответа этот главный вопрос как нечто несущественное или само собой разумеющееся, лезли в дебри схем, формул и доказательств и насильно влекли меня за собой в эти дебри, упирающегося и с поистине ослиным упрямством стремящегося свернуть с этой безжизненной и пыльной дороги на свежие зеленеющие лужайки, окаймлявшие ее с обеих сторон…
Городок был настолько мал, что в сравнении с ним Торжок мог показаться огромным и оживленным центром. Мужской монастырь на холме, над речной долиной, и рядом с ним невысокое кирпичное здание школы второй ступени находились минутах в пятнадцати ходьбы от дома, при этом немного в стороне оставалась базарная площадь с торговыми рядами и большим, унылой архитектуры, собором. Яблоневые сады и огороды были почти при каждом доме. Необыкновенно пышные капустные гряды разрастались почти до пояса, воздух был наполнен запахом зреющих, но не дозревающих помидоров, которые желтели на своих прядях, прильнув к воткнутым в землю хворостинкам. Подсолнечники доминировали над этим огородным изобилием, то там, то здесь задумчиво клоня свои яркие экзотические шляпы…
Первое посещение школы, о котором я думал не без некоторого испуга, сошло вполне благополучно. Войдя в чисто выбеленный, с голубыми панелями по низу, просторный класс, откуда еще издали слышался громкий хохот и крики, я сперва несколько оторопел. Крепко сбитый мальчик, с темными живыми глазами и светлыми коротко подстриженными волосами, мчался по коридору, образованному двумя рядами парт, преследуемый двумя другими, и вдруг, подскочив, перемахнул через парту в тот момент, когда его уже готовы были ухватить за туго затянутый ремень. Другой мальчик, крупный, с очень большой головой и грустными, задумчивыми глазами, сидя на передней парте, пришпиливал булавкой к спине отвернувшегося соседа бумажку с какой-то надписью. В ряду парт, установленных вдоль окон, чинно сидели девочки. При моем входе все воззрились на меня. Возня и движение замерли было, но едва только я проследовал к своему месту, сопровождаемый математиком Виктором Васильевичем, который оказался нашим классным наставником, и он вышел, возобновились с новой силой.
В коридоре зазвенел звонок. Я достал свои тетради. В черной старомодной шелковой кофте с плиссировкой, с золотым пенсне на носу, быстрой походкой вошла в класс преподавательница русского языка и литературы — Мария Андреевна Бржостовская. Начался первый урок. Подтянутая старуха, с желтыми накладными волосами, была, как я узнал позже, далеко не всеми любима; она не отличалась ни прямотой, ни справедливостью, ни искренностью, но преподавала хорошо и интересно, так что, в особенности первое время, свою любовь к ее предмету я, в какой-то мере, переносил и на нее. Все, что она рассказывала, было мне интересно, тем более что многое знал я и прежде, и чего не знал, о том умел догадаться, схватывая на лету первую фразу или даже слово. Речь шла о русской песне. Большой опыт помогал ей живо вести урок, никого не оставляя в стороне. Сохранившая ненаигранную восторженность либеральной курсистки, она сама увлекалась, цитируя что-нибудь то из Некрасова, то, для контраста, из Домостроя, приводя на память тексты песен, плачей, и время шло незаметно. Ученики вставали чаще всего не опрашиваемые по фамилиям, а по желанию, и при каждом новом вопросе над партами поднимались руки желавших на него ответить.
Два часа пролетели друг за другом. В классе появился Виктор Васильевич, и общее оживление тотчас же угасло. Это была геометрия. Вел он ее добросовестно скучно, не отклоняясь от учебника и внося в уроки какую-то утомительную монотонность, от которой они казались по меньшой мере вдвое длиннее.
Я уже знал, что румяного мальчика с контрастом светло-льняных волос и темно-карих глаз зовут Гурий Зубков, а большеголовый и задумчивый на передней парте — это Боря Кузнецов, первый силач в классе, «Кузнец Вакула». Со мной рядом сидел застенчивый паренек из деревни, Коля Мясников, который все время, почти не поднимая глаз, старательно и мелко записывал в какой-то, уже некогда использованной, конторской книге, экономя бумагу и окружая бисером своих записей каллиграфические строки, сделанные другой рукой и посвященные какому-то фуражу, отпущенному в кредит и за наличные. Черная парта, за которой я сидел, была кое-где порезана перочинными ножами. Чьи-то незнакомые фамилии и имена были вырезаны в разных местах: иногда имя и фамилия мальчика соединялись знаком равенства с именем и фамилией девочки, что создавало довольно странные формулы. Едва лишь звонок возвещал конец урока, в коридоре, по мере того как преподаватели покидали классы, возникал оглушительный и все нараставший шум и гвалт. Все гурьбой вылетали к дверям, сшибая друг друга, кто-то падал, кто-то свистел, девочки взвизгивали, и за минуту перед тем пустой коридор начинал походить на современный бедлам. И вдруг все стихало снова: в глухом форменном сюртуке с блестящими пуговицами, чем-то неуловимо похожий на бульдога, медленно проходил директор — Сергей Яковлевич Суворов. Он никогда не повышал голоса, но боялись его все ужасно. Этот молодой еще человек нашел линию поведения, соответствовавшую занимаемому им положению, и твердо этой линии держался. Никогда ни одной улыбки, ни одного поощрительного или одобряющего жеста. Лаконичные, односложные фразы (и то лишь в крайних случаях), а не то один только пристальный взгляд маленьких серых глаз из-под густых светлых бровей — и каждый сжимался, чувствуя себя в чем-нибудь виноватым.