Литмир - Электронная Библиотека

Я выключил пылесос и доспал снотворное.

Так я увидел э т о второй раз. У кота. И никогда не забуду. Дай Бог, чтобы мой хороший кот в своем кошачьем раю не держал на меня обиды и все-все забыл…

Под фонарем я увидел т а к о е впервые. То ли содрогание подступающей тошноты, то ли удесятикратненную икоту, то ли толчки сердца в жилочках и прожилочках.

Она стояла под фонарем, задрав лицо, и что-то содрогало и дергало ею, что-то рвущееся изнутри. На белом лице чернелся кривоватый рот, еще была кошелка в опущенных руках, была обвислая кофта, содержавшая над выпирающим животом плоскую грудь. Роста она была довольно высокого, юбка свисала много ниже колен, и водяночные ноги, как доползшая до кастрюльных краев квашня, наплывали за края чёботов. Держа в руке носочки и кошелку, она дергалась сильней и сильней, а я прекратил перебежки. Вероятно, надоело.

Дальше все было вот как: она не умерла, ведь кот тоже не умер; она пошла дальше, а я пошел за ней. Просто пошел в отдалении. Она останавливалась, и я останавливался. Озиралась она редко. Почему она останавливалась, я теперь знаю. Голени ее наливались тяжелым серым оловом. Это обычно доходит до нестерпимого предела, и шагнуть становится невозможно, и обязательно надо на какое-то время остановиться, чтобы отпустило. Что это такое, я толком не знаю, может быть, грозная перемежающаяся хромота, может, мышечный спазм, но сейчас и мне случается так останавливаться. Наверно и она останавливалась из-за горячего этого олова, когда не ступить ни шагу.

Так дошли мы до угла, где торцом к дороге громоздилась школа, заслонившая луну. Ей предстояло обойти школу или слева, но тогда пришлось бы идти в опасной тьме школьной тени, или по разбойному тесному ходу между лунной — правой стороной школы и трущобными придонными сараями травяной улицы, чего она, и без того полуживая, не могла себе позволить, хотя это был кратчайший путь домой.

Я говорил уже, что жила она (если квартал — страница) — слева, на уровне нижней тетрадной скрепки, что дорога шла вдоль правой стороны страницы, а я жил — где скрепка верхняя. Дорога, идя справа от квартала и пересекая обжитые места, была вся в фонарях, и она двинулась через эти тихо спавшие пределы, то есть пошла против часовой стрелки в обход по периметру квартала (страницы), а значит, пройдет лишний километр, хотя до дому ей оставалось всего ничего, если через мрачноватую щель между школой и сараями. Пойдя же в обход, она обязательно проплетется мимо моего дома (моей верхней к своей — нижней скрепке).

Я же свернул налево, быстро прошел по кромешному заулку и минуты через три сидел у своего обиталища, за кустами, на теплой сыпучей завалинке, и нигде даже собаки не лаяли и ветви не шевелились, а занавески и подавно.

Какое-то время пришлось дожидаться. Наконец — хись-хись-хись — и затемнелась неясная высокая фигура с маленькой головой. Она то останавливалась, то, что-то бормоча, брела.

Достигнув моего дома и заметив снаружи забора лавочку, она села. У нее мелко ходили руки. Лица, находясь сзади и чуть сбоку, я не разглядел, но дерготня, как говаривал Тургенев, в щеке, надо полагать, тоже происходила вовсю. Она села и что-то зашептала-зашептала, а я на завалинке замер.

— …Что же это… — шептала она, — что-что что-что-что… как же кто же… кто же а?.. и капельки кончились… рецеп-п-пт… что же как же… где ты Георгий?.. Жоржик где ты… таблеточки то-то-тоже… ну где ты — Господи что с тобой… я же не знаю что с тобой… я ведь одна ведь… хись-хись-хись… одна ведь Жорж… как же так можно?.. столько ужаса… всю жизнь… неужто ты тоже так… т-т-такой кошмар… Георгий мой… вальсировал… хись-хись-хись… двадцать капель Жоржинька… и пройдет… где же ты где же… потому что тебя нет…

На следующий день кое-кому предстояло надо всем этим поржать. Я встал как водится в час дня и сразу увидел, что мимо окошка прошла она, глядя словно бы вперед, но и словно бы по сторонам. Было жарко, я вышел и сел на лавочку у калитки. Она появилась опять, неся от колонки воду, и в глаза бросился обмотанный полупрозрачным, молочного цвета батистовым платочком большой палец ее ноги, торчавший из клеенчатой огромной сандалетины.

Как бы случайно она как бы остановилась как бы передохнуть возле сидящего меня.

— Ска-ка-жите! — вдруг спросила она, глядя, как ей казалось, отважно, но в землю. — Ска-ка-жите, не вы ли вчера ночью кра-а-ались за мной? Если вы, т-т-то зачем? Я вообще-то не ро-ро-робкого десятка, но мне придется поговорить с вашей ма-мамой… — и отважно и отчаянно глянула, в случае чего готовая даже отскочить от своего ведра.

— Я? Вы что? Я вечером репродуктор слушаю. Вчера, например, письма трудящихся передавали… Товарищу Сталину… Потом оперу «Кармен» композитора Бизе… — И я нагло поглядел в ее дергавшееся расквашенное лицо. — Бизе, я говорю… Жоржа…

— Ах вот оно что! — торопливо заговорила она и побелела. — Я то-тоже обычно… п-п-письма… товарищей трудящихся… и м-м-музыку… очень приятно побеседовать… Любите ли вы Брамса? — вдруг, как бы спохватившись, отчаянно, но беспомощно сказала она. — Любите ли вы Брамса? Я — люблю… говорит она, забегая далеко-далеко в нашу с вами будущую жизнь, в которой ее самой уже не будет. И эта, тогда еще очень будущая жизнь стала теперь моей прошедшей, давно прошедшей жизнью, и жизнь поехала дальше, но почему-то и она, и тогдашнее бормотание ее в жизни моей теперь опять есть.

Если хотите знать, что я сейчас обо всем этом думаю, прочтите еще раз в начале затянувшейся этой на всю жизнь истории нескладное и дерзновенное моление мое.

Только не знаю я, за кого молить Внемлющего мне — я ведь не знаю, как ее зовут, и тогда не знал, а спросить теперь уже совершенно не у кого.

ДВА ТОВИТА

Старик Никитин обмыл и вытер коровьи задние ноги, хвост и все прочее, но корова опять обузенилась, и труд пропал. Однако старик Никитин не выругался, а только сузил страшные свои бесцветные глаза. Он снова обмыл и досуха обтер корову, полагая, что, пасясь, она лизнула нездоровый для скотины алатырь-камень.

— Проворонили! — сказал он.

Старик Никитин подсчитал налоги, но допустил описку, начертав слово «Итог» с твердым знаком — И т о г ъ. Пришлось переписывать. Однако старик Никитин не выругался.

— Проворонили! — повторил он.

Старуха Никитина дала ему в чашке еды, и он, сказав молитву и незаметно перекрестясь, стал быстро есть, но тут мимо окна по летней улице ненамеренно прошел курящий человек и в комнату влетел запах табаку. Старуха Никитина быстро захлопнула створки, а старик Никитин снова сузил страшные бесцветные глаза и тихо сказал:

— Проворонили!

Старик Никитин достал откуда надо толстую книгу с твердыми знаками, сел, чтобы в окно, которое старуха снова отворила, не видать было его с улицы, и безо всяких очков стал читать. Однако тут же раздумал и, вовсе сузив страшные бесцветные глаза, снова не выругался, а тоскливо решил:

— Проворо-о-о-нили!

В этот момент издалека-издалека прилетел тихий звук двойного выстрела. Он сперва раздался над Ленинградским шоссе, затем, свернув на Химки, полетел над левым берегом Москвы-реки, потом над Петровско-Разумов-ским, потом поколотился эхом в разные стороны и достиг наших краев.

Старик Никитин разузил страшные свои глаза, встал и одернул косоворотку. Встала и старуха Никитина. Они глянули друг на друга и незаметно перекрестились. Причем старик Никитин уже в который раз не выругался, но зато просто и удовлетворенно сказал:

— Про-во-ро-ни-ли!

В первый раз молвлено было, оттого что корову оставили без присмотра; во второй — потому, что дорожившие твердым знаком даже в свое время и не заметили, как литеру эту у них изъяли; в третий раз упало слово из-за незатворенного от греха окошка; в четвертый — как тоскливый вздох по утерянному священству от Исуса Христа, каковое раскольники, подсчитывая у никониян персты, зверея и страдая по мелочам, забыли озаботиться продолжить и опростоволосились, проморгавши законных архипастырей и храмы Божьи.

13
{"b":"178629","o":1}