– Я провинилась, сударь… Я скоро стану матерью, я…
И упала к его ногам.
Он спокойно смотрел на меня, в то время как я чуть не задыхалась, а затем, отвернувшись, начал насвистывать, припевая:
Вот уж чего я не знал, хе-хе!
Чего не знал, так не знал, ха-ха!
Я лежала лицом к земле, надеясь умереть – настолько меня душили страшные рыдания.
Тем временем меня заметили из дома; брат, отец и Феликс принеслись бегом, чтобы положить конец этой ужасной сцене, прекрасно понимая, что она унизительна как для меня, так и для них; а господин Ланнуа все продолжал свою дурацкую песенку.
Когда Феликс поднимал меня, господин Ланнуа торжествующе хохотнул:
– Потише, потише, а то ребеночка помнете!
– Что вы хотите этим сказать, сударь? – возмутился брат.
– Все то же, милостивые государи, – заржал господин Ланнуа, продолжая свою отвратительную игру словами. – Это, знаете ли, иногда случается у молодых людей: посеешь любовь – пожнешь прибавленье!
Я снова упала на землю, и надо мной склонилась ужасающая личина неведомого призрака из моих снов.
Именно так смотрел на меня Феликс.
Его лицо устрашающе перекосилось; затем он выпрямился и, посмотрев в глаза господину Ланнуа, выпалил:
– Подлый клеветник! Вы нагло лжете, сударь!
Господин Ланнуа побледнел, задрожав всем телом. Этот столь грубый с виду человек оказался трусом:
– Помилуйте! Она сама мне сказала…
– Разве вы не видите, – продолжал Феликс, – что бедная девочка не в своем уме?
– Как? Я не знал, честное слово… – торопливо проговорил господин Ланнуа. – Я передам сыну, это исцелит его, избавит от глупого увлечения! Так она рехнулась – прекрасно, прекрасно! Это немного вразумит Леона.
Я сделала усилие, пытаясь подняться и закричать, ибо господин Ланнуа, казалось, был убежден в истинности слов Феликса; и конечно, все мое поведение только подкрепляло это мнение… Я проползла немного на коленях, желая сказать хоть что-нибудь, но тут силы оставили меня и…
VIII
ПОЛУЗАКЛЮЧЕНИЕ
Луицци читал рассказ, не в силах оторваться; ничто не отвлекало его – ни движения Генриетты, ни плач ее чада, худосочного и бледного создания, родившегося, безусловно, в этом мрачном застенке. Устремив взгляд на рукопись, он с жадностью поглощал строчку за строчкой, подобно кухарке или даме высшего света, увлеченной романом Поля де Кока, как вдруг несчастная узница схватила свой документ и быстро спрятала его в то же место, откуда достала. Минутой позже Луицци увидел, как полы ковра на противоположной от него стене раздвинулись и появился Феликс с корзинкой в руках. Сердце Луицци загорелось яростью при виде капитана. Он был готов закричать, но вовремя вспомнил, с помощью какого сверхъестественного чуда он присутствовал при действе, происходившем далеко от него, и приготовился смотреть со вниманием зрителя, не желающего упустить ни малейшей детали.
Капитан выставил на стол различную снедь из корзинки, и Луицци наконец понял, почему Феликс никогда не ужинал вместе со всей семьей, а требовал обслуживать его по вечерам прямо в домике. Первые минуты после появления Феликса прошли в обоюдном молчании; меж тем лицо последнего сияло внутренним торжеством, которое, казалось, только и ждало удобного момента, чтобы вырваться наружу.
– Так что, Генриетта, – произнес наконец капитан, – каждый день будет все тот же результат?
– Вы сказали – каждый день? А что, сударь, существуют еще дни и ночи? Для меня остались только бесконечные сумерки, вечная темень и горе, которому неведомы ни вчерашний день, ни завтрашний. Я страдаю сегодня, как страдала раньше и как буду страдать; я думаю все то же, что и накануне и что буду думать всегда. На белом свете уходящая ночь или наступающий день могут стать причиной для перемены решения, но я не знаю ни дня, ни ночи, ни утренней, ни вечерней зари; моя жизнь не знает времени и заключается в одной и той же боли и в одной-единственной мысли.
– Генриетта, – продолжал Феликс, располагаясь перед пленницей словно для того, чтобы было сподручнее уловить волнение на бледном лице, на котором, казалось, застыло только одно чувство боли. – Генриетта, вовсе не день или ночь могут повлиять на столь непоколебимое решение, как ваше; вот уже шесть лет, как наша семья, воспользовавшись вашим беспамятством, спрятала от всех глаз вашу постыдную слабость в этой келье, откуда вас может освободить только одно слово, и вы никак не хотите его произнести…
– Вы никогда не услышите его! – перебила Генриетта. – Единственной надеждой в жизни для меня была любовь Леона, и единственной надеждой в могиле остается только его любовь.
– А меж тем он предал ее, – ухмыльнулся Феликс, – он женился на другой.
– Нет, Феликс, вы лжете. Леон не мог отдать сердце другой женщине, если я что-то еще понимаю.
– Вы не забыли, что умерли для него и для всей вселенной?
– И все-таки Леон не предавал меня; это вы совершаете грех по отношению к нам обоим.
– Что ж, я принимаю этот грех на душу, хотя бы потому, что он делает вашу надежду несбыточной.
– Нет, я уже сказала, сударь: я вам не верю, Леон не мог жениться. Тот, кто посмел заточить меня живьем в могиле, тот, кто взял на душу больший грех, чем убийцы или отравители, для кого законы заслуженно предусматривают только один исход – эшафот, тот не остановится и перед прямым обманом или поддельными письмами, чтобы причинить мне еще большее страдание.
– Есть бумаги, Генриетта, которые невозможно подделать – например, приговор суда. Скоро я предъявлю вам документ, из которого следует, что Леону Ланнуа много лет придется провести на галерах. Вот тогда мы посмотрим, будете ли вы все так же лелеять свою драгоценную любовь и все так же строить из себя оскорбленную добродетель.
– Пусть даже это правда – все, что вы мне тут наговорили! – воскликнула Генриетта. – Тогда я умру с любовью! Но если какая-нибудь случайность вызволит меня отсюда, тогда я буду обожать его по-прежнему и рядом с его женой, и в позорных кандалах на каторге!
– Генриетта, – мрачно продолжал Феликс, с яростной нервозностью оглядываясь вокруг, – разве вы не понимаете, что чаша терпения уже переполнена и вам придется так или иначе смириться с судьбой?
– Навряд ли ваше терпение длилось дольше, чем мое заточение. И если мне суждено умереть здесь, не увидев белого света, так что ж – давайте, капитан, хоть сейчас! Ибо если вам надоело пытать меня, то я устала от терзаний, смерть положит конец и моим и вашим мукам.
– Генриетта, – сказал Феликс, – выслушайте меня внимательно: последний раз я даю вам возможность выбора между жизнью и смертью; я обманул вас, когда сказал, что вас считают умершей; мои слова в присутствии господина Ланнуа были им подхвачены и повторены; все подумали, что вы сошли с ума, и мы воспользовались этим, распространив слух, что мы отправили вас за пределы Франции. Так что для всех вы пребываете в каком-нибудь желтом доме то ли в Америке, то ли в Англии; вы можете никогда оттуда не вернуться, а можете приехать и завтра. Но вы должны понимать, Генриетта, что между вами и мной стоит слишком большое преступление, чтобы я не сковал ваши уста цепями, которые вы не посмеете разорвать. Вы получите свободу, только став моей женой и оставив мне вашего отпрыска как заложника на случай, если вздумаете мне мстить.
– Вы правы, Феликс, – согласилась Генриетта, – между нами – подлое преступление; но оно будет куда более омерзительным, чем вы думаете; я хочу, чтобы вы пошли до конца. Весь ужас моих мук невозможно даже представить; но клянусь, я не стану сокращать отмеренный мне срок ни на один день, ни даже на час; вам придется убить меня, Феликс, и предстать пред Богом и людьми с обагренными кровью руками, так как я тоже вас обманула: я не верю больше в любовь Леона и вовсе не из любви черпаю силы для борьбы с отчаянием. Только ради мести я еще существую! Не вздумайте расслабиться хоть на минуту, капитан! Да, я порой мечтала: отдаться вам, запутать вас до того, что вы поверите в мою любовь, купить таким образом один час свободы, один час, которого мне хватит, чтобы вы предстали перед судом человеческим; но я отказалась, и не из страха перед грехом, а из опасения, что не сумею отомстить вам как следует. Мне больше по нраву обращение к суду Божьему, пред которым вы предстанете просто грязным убийцей.