— Полундра! — восторженно кричали мальчишки. — Златогорская, качай!
Перепуганные жильцы и соседи, на всякий пожарный случай, выволокли из квартир свое барахло на улицу. И теперь сидели, каждый на своей куче, пересчитывая то и дело кастрюли и перины.
Вокруг суетились какие-то молодые люди и с жадным любопытством разглядывали домашнюю утварь.
Толпа прибывала. Все соседние улицы были забиты народом.
Старый пожарный спец, Григорий Ефимович, стоял на линейке и, махая рукой, кричал:
— Расходися, граждане. Никакого себе пожару… Чрезмерная топка…
— Нетути поджога… Иди по своим делам… Тоже — химические бабочки! Говорил — чистая абстракция…
Однако, толпа не расходилась.
И уже уперли где-то подушку. По крайней мере, домашняя хозяйка истошным голосом вопила об этом происшествии.
Уже кое-где произошла давка. И кого-то помяли.
Толпа все стояла и глядела на окна второго этажа.
И можно было видеть в этой толпе всех наших, оставшихся в живых, героев. Одни, потрясенные разными событиями, стояли молча, испуганно покачивая головами, другие оживленно беседовали.
У самого злополучного дома, у ворот, стоял наш дорогой приятель, товарищ Мишин, начальник уголовного розыска. Он мрачно глядел на толпу и неопределенно пожимал плечами.
Тут же стоял Берлога. Вернее, он не стоял, он бегал с места на место. Он нырял в толпу и в толпе прислушивался к разговорам и толкам.
Вдруг в толпе, в том месте, где нырнул Берлога, раздался отчаянный вопль.
— Ложи назад! — кричал кто-то. — Вот я тебе по морде сейчас дам!
И в эту минуту Берлога, сильно потрепанный, вынырнул из толпы.
В руках его был какой-то сверток, какие-то бумаги.
Берлога дышал тяжело и прерывисто. Глаза его блуждали. Он, видимо, кого-то искал.
Сейчас, в куче домашнего скарба, на одной из перин, он случайно увидел сверток. Это был какой-то грязный, потрепанный сверток. Однако, до боли знакомые цифры на нем — 1057 — потрясли Берлогу. Он схватил с перины сверток с бумагами, нырнул сквозь толпу и теперь, прижимая бумаги к груди, стоял в некоторой неподвижности.
Но вот он увидел товарища Мишина и ринулся к нему. Он подбежал к начальнику уголовного розыска и, несколько отдышавшись, торопливо развернул бумаги. Трепет прошел по телу Берлоги. Это было украденное дело № 1057.
Мих. ЗОЩЕНКО
Вера ИНБЕР
Глава XX. Дошел до ручки!
Фаршированная рыба (щука), кротко прильнув щекой к вареной картофелине, казалось, отдыхала от фаршировальных мучений. Отец же Сарочки Мебель, старый патриархообразный папа Мебель, многоуважаемый Самуил Мебель, изучая в пятницу вечером строение рыбьего (щучьего) хвоста, думал о жизни. Он думал о том, что три магазина, которые он, приютясь под крылышком нэпа, открыл: один на свое имя, другой на имя жены, третий на имя вдового сына, что эти три магазина, говорим мы, приносят ему меньше прибылей и радостей, чем он ожидал. Особенно неорганизованно вела себя колониально-галантерейная торговля, третья по счету, где хозяйничал овдовевший Мирон Мебель.
— Я понимаю, — размышлял старый Самуил, глядя в упор на фарш, как подушка из тесной наволоки выпирающий из щучьего бока, — я допускаю, что магазин стоит не на веселом месте. Слева — кладбище, справа — бойня, в ан-фас — сумасшедший дом, а на горизонте пороховой склад. Такой район не улыбается. Но это же еще не причина, чтобы три месяца мариновать на складе боченок бывших королевских сельдей. Ведь это же разорение! Подсолнечное масло — так оно прогоркло, вакса высохла на мою голову, что же касается чернослива…
В этом месте Самуил Мебель схватился за лысину и поник над щукой.
— Самуил, — заныл в дверях голос мадам, — Самуил, это же нельзя выдержать, то то, то се. То царь, то коммуна, то нет лавки, то есть лавка, то Сарочка, то Мирон!
— А что Мирон? — запросил Самуил Мебель с тревогой.
— Самуил, — снова заныла мадам Мебель, взявшись за глаз, — разве ты не видишь, что Мирон крутит?!
— Крутит? Не может быть. И так-таки с кем?
— Сиделка из сумасшедшего дома. Так он ей и миндаль, и ваниль, и кокосовые пуговицы, Самуил.
— Жаль, что не подсолнечное масло. Очень жаль.
— А чернослив, Самуил, чернослив прямо пачками!
Самуил Мебель, опять ухватившись за лысину, подошел к окну. А за окном стояла ночь. Город был полон ею до краев, налит ею, как стакан — водой. Внизу, под окном, в черных, смятых и жарких кустах, вздрагивал женский голос, покашливал бас, белели руки, и алая точка папиросы висела в воздухе, как птичий глаз.
— Ты слишишь, Самуил, — застонала мадам Мебель, — ведь это наша Сарочка с каким-то новым прохвостом. Совершенно пропала. Я ей: — Сарочка, куда ты себя так пудришь? — А она мне: — Оставьте, мамаша, это теперь в моде. — Я ей: — Сарочка, смотри, как ты себя ведешь! — А она мне: — Мамаша, это теперь в моде.
— Знаете, товарищ Брындза, — ворковала в темноте невидимая Сарочка, — я в абсолютной пустоте. Мои родители — отрыжки старого быта. Я рвусь к новой жизни, но не могу же я одна. Я тоскую. Я просто в отчаяние прихожу.
— Действительно, — сочувственно зарокотал в темноте товарищ Брындза, — так можно до ручки дойти.
— Самуил, — заволновалась наверху мадам Мебель, — что это за разговор? Может быть, он хочет на ней жениться, так ни в коем случае. Ни ручки, ни сердца, ни колониальной торговли он не получит.
— Аннета, — зашипел Самуил Мебель, — не понимаешь, так не вмешивайся. Это просто такое выраженье русского народа. Но я со всеми своими делами: с Мироном, с Саррой, с сумасшедшим домом и черносливом, я таки дойду до этой ручки, я это чувствую.
Он еще не договорил последнего слова, как черный бархат ночи стал светлеть и светлея таять. Вся комната оранжево осветилась. Вещи, выступая из мрака, как бы рождались наново. Полустолетний подсвечник на комоде заиграл веселым серебром, комод помолодел, и даже фаршированная щука сверкнула золотой рыбкой.
— Кончено! — воскликнул Самуил Мебель, опускаясь в изнеможении на стул. — Опять горит. Горит. И где горит? На Водопроводной улице, у скорняка Мошковича, я вижу по расположению огня. Людям счастье. В понедельник застраховался, а в пятницу уже горит.
Тут мадам Мебель посмотрела на мужа зорко и сказала медленно:
— Людям счастье… А ты о чем думаешь? Чем ты хуже! Или ты не застрахован? И что, например, если сгорит лавка, где сидит Мирон? Кто может что-нибудь иметь против, раз это стихийное бедствие!
— Тьфу, — плюнул внезапно Самуил Мебель. — Горит. Что горит, где горит… Ничего не горит.
Действительно, теперь уже было ясно, что никакой скорняк Мошкович не горел. Просто, на горизонте, в свой обычный час, пористо-розовая, как апельсин, подымалась огромная надкусанная луна.
Но мадам Мебель не смутилась.
— Луна это одно, — сказала она, — а страховая премия это другое. Подумай об этом, Самуил.
И старый Самуил Мебель снова впал в задумчивость.
* * *
Благодаря коллекции пожаров Златогорск из невыразительного бледного города превратился в мировой центр, обведенный на карте многозначительным кольцом. «В Златогорске пожары!», «Пожары в Златогорске!» — зарокотали в типографиях ротационные машины. Защелкали телеграфные аппараты, провода, если вслушаться, загудели в лесах и полях о том же. И радио-приемники чутко настороженным ухом подхватили и разнесли по всему свету весть о златогорских пожарах.
Изображение репортера Берлоги, случайно уловленное чьим-то объективом, пошло гулять по всем иллюстрированным еженедельникам Европы, Америки и Австралии. Подписи под ним становились все страннее, все причудливее. То это был пожарный маньяк, то поджигатель, то подожженный, то сгоревший заживо, то неуязвимый для огня. Одна американская фирма, выпустив в свет новую разновидность спасательных поясов, довела до сведения публики, что только благодаря этому поясу известный писатель Берлога, друг покойного Толстого, не захлебнулся в наводненной пожарными кишками комнате. И что в самом скором времени выйдут в свет его мемуары с подробным описанием чудесного прибора.