— Могу ли я, сударыня, — с достоинством начал Куковеров, но старуха прервала его и с улыбкой, полной величия и покоя, протянула ему анкету, написанную по-французски.
— Сначала заполните анкету, — сказала она тоже по-французски, — цель прихода, подписку о неимении фотографического аппарата и о неразглашении тайны…
— Ко всем свиньям, — раздался тогда за спиной Куковерова мелкий, неразборчивый, обиженный тенорок, — вы опять крутите людям голову с этими анкетами?..
Инженер обернулся. Перед ним стоял бритый старик в хорошем костюме, с рыхлым животом и большим носом.
— Меня здесь черти хватают, — закричал старик с укоризной, собрал рот в горькие детские складки и едва не заплакал, — а вы торчите с Доннером целый месяц в Москве… Меня здесь черти хватают, — прокричал старик и опять едва не заплакал.
— Мистер Доннер задержался, — сказал озадаченный Куковеров и поклонился, — он все хлопочет в Главконцесскоме.
— Главконцесском, Главконцесском… — пробормотал Струк, прослезился и погрозил вдруг кулаком фиолетовой старухе. — К всем свиньям, княгиня, — прохрипел он плачущим своим тенором, — вы мне жизнь сократили, — и побежал в свою комнату. Он семенил большими, старыми своими ногами, и живот его вяло раскачивался на ходу, как флаг в безветренный день.
* * *
Три часа длилась беседа Куковерова с миллионером. Через три часа он вышел из кабинета — секретарем мистера Струка. Дело в том, что инженер привез с собою рекомендацию от Доннера, председателя русско-американской торговой палаты. За эти три часа Куковеров узнал, что Струк происходит из мещан г. Белостока, Гродненской губ., состояние свое нажил в Америке на военных поставках и получил в концессию пока только пуговичную фабрику в Москве. Что же касается Алтая, то он ничего об Алтае не знает и интересуется исключительно тракторным заводом в средней полосе Союза. Тракторы — это вам не пуговицы! Смеется советская власть над людьми или не смеется? Пуговицы — это вам не тракторы! Еще узнал Куковеров, что Бахметьев, бывший царский посол в Америке, составил несчастье жизни мистера Струка. Старик имел неосторожность перед отъездом в СССР рассказать Бахметьеву о своих планах. Бывший посол посоветовал ему взять в управляющие бывшего барона Менгдена, в секретарши — бывшую княгиню Абамелек-Лазареву и в архитекторы — бывшего военного инженера генерала Духовского. И вот бывший военный инженер, который, оказывается, был безработным с октября 1917 года по май 1925 г. и за это время не видел в глаза монеты крупнее десяти рублей, получив на постройку двести пятьдесят тысяч рублей, быстро выстроил на эти деньги фонтан с загипнотизированными змеями и самодвижущуюся лестницу, — что «меня черти хватают, когда я вижу этот особняк, я поседел от него»… Бывшая же княгиня Абамелек-Лазарева, почувствовав себя обладательницей ломберного столика и телефона, немедленно облачилась в старинный бархат, выкрасилась в лиловый и фиолетовый цвета и заказала анкеты на французском языке. Что же касается управителя, бывшего барона, то он с возложенными на него поручениями справился следующим образом: в качестве «личной секретарши» он привел к Струку из кино-студии Дину Каменецкую. Девица эта, получив на первое обзаведение 25 червонцев, прозвала себя Элитой, купила туфли металлического цвета и шоферский костюм, вытравила себе персидской какой-то мазью волосы на всем теле за исключением головы, объявила себя невинной и стала убеждать старика в том, что ему следует терзаться высшим сладострастием — сладострастием неутоления… «В мои годы, в мои больные годы!» Внезапно Дина уехала в Армавир сниматься в драме-утопии, действие которой происходит в 2000 году в стране чудовищно индустриализованной. Таков был первый шаг бывшего барона, второй же его шаг был связан с пустяковой одной историей о пустяковой одной бумажке… В Америке такая бумажка стоит 25 рублей — и концы в воду, но бывший барон… — о горе, о горе!..
И поэтому, «my dear Куковеров, наймите мне людей на Бирже труда, людей, которые, начиная с октября 1917 г., ни одной минуты не были безработными, ни одной минуты»…
* * *
Восемь да три будет одиннадцать. Это скучно, конечно, что не двенадцать, но и число одиннадцать удовлетворяет совершенно. Поэтому ровно в одиннадцать Куковеров распрощался со Струком и быстро зашагал по направлению к гостинице. По дороге он вознамерился купить себе персиков в фруктовой лавке, потому что Златогорск, как известно, в осенние благодатные дни бывает полон густого тепла и персикового дыхания, фруктовые же его лавки завешаны всегда виноградом и дышат диким волнующим запахом овощей. Но, увы, в фруктовой лавке ничего, кроме сушеного чернослива, не оказалось. Ничего, ровно ничего.
И. БАБЕЛЬ
Феоктист БЕРЕЗОВСКИЙ
Глава X. Предчувствие
То ли это была старая привычка, то ли от отца унаследовал Пантелеймон Иваныч, Кулаков сам никогда не мог толком разобраться. Кутил неделю, иной раз пропадал из дому недели на две, а затем на несколько дней захватывало покаянное настроение, клещами впивалась в грудь тревога, терзала тоска.
Так случилось и в последний раз. После получения телеграммы брата Ивана наскоро уладил в Москве дела фирмы, вернулся в Златогорск, устроил Сонечке скандал и на две недели закрутил. Сначала носился на автомобиле с Элитой Струк по загородным притонам; а после ее отъезда из города кутил с приятелями в ресторанах, в пивнушках и на дачах — в обществе артисток, цыган и проституток. Отсыпался в номерах и у холостых друзей.
А теперь вот третий день бродил по своей квартире — в туфлях и в шелковом туркестанском халате с бело-зелеными полосками, перебирал пухлыми пальцами серенькую бородку, поглаживал такую же серенькую каемку волос на голой и розово-блестящей голове, точно хотел удостовериться в целости остатков былой шевелюры; тяжело вздыхал, шевелил побелевшими тонкими губами и, время от времени, крестился.
История Сонечки с Прейтманом оказалась измышлением больной фантазии брата Ивана, который не без содействия Пантелеймона Иваныча попал в сумасшедший дом. Пантелеймон Иваныч прекрасно понимал, что Сонечка сколь ни пофыркает, а простит его, и жизнь войдет опять в старую, наезженную колею. Немножко тревожила крупная недоимка по налогам. Но ведь мистер Струк хвастался новым секретарем, который «все может». Пантелеймон Иваныч тосковал и тревожился. Мучился непонятными предчувствиями. Ждал какой-то беды.
Вспомнил покойного отца — старого кряжистого сибиряка, который пил «мертвую» по месяцу; а потом вставал с похмелья, как ни в чем не бывало, осушал жбан огуречного рассола, часа четыре парился в бане и прямо с полка раза три бултыхался в снег. И с новой силой, без всяких терзаний, ворочал миллионными делами.
Вспомнил Пантелеймон Иваныч старика и умилился. Ведь если бы не он, никому не пришло бы в голову ликвидировать дела во время смуты и перевести почти всю наличность в заграничные банки. Вся семья была бы теперь нищей. А вот выдержал покойник свою твердую линию, получил последний переводный банковый билет, перешагнул через порог номера одной из московских гостиниц и грохнулся, багровый, на пол. Да так и не встал.
Пантелеймон Иваныч остановился перед маленькой иконкой в серебряной оправе, висевшей в переднем углу столовой, уставленной дубовой мебелью, перекрестил свое розовое и морщинистое лицо и громко, со вздохом, сказал:
— Помяни, господи, во царствии небесном… раба твоего Ивана… не зачти ему…
Точно обваренный розовый рак, обернутый в полосатую шелковую тряпицу, ползал по комнатам, шурша туфлями по паркету; снова возвращался к размышлениям о налогах и о большом деле, связанном с концессиями; вспомнил разговоры домашних о последних днях брата Ивана, проведенных в обществе газетчика Берлоги; вспоминал Элиту Струк и свое недавнее деловое знакомство с Ленкой-Вздох. Почувствовал, что снова охватывает тревога, снова тоска сосет сердце. Бродил по пустой и притаившейся квартире и, озираясь, шептал молитвы, которые заучил еще в бытность свою старостой кафедрального собора.