Бет приняла большую дозу снотворного, а потом пыталась перерезать вены на запястьях коротким фруктовым ножичком, который я не раз видела у нее прежде, когда, например, она резала банан в мюсли для Эдди. Но, видимо, замешкалась. Она замешкалась, может, потому, что первый разрез — достаточно глубокий, чтобы испугать, но не настолько, чтобы причинить необратимый вред, — оказался куда более болезненным, чем она ожидала. А пока она колебалась и снова собиралась с духом, снотворное попало в кровь, начало действовать, и Бет потеряла сознание. Она неправильно разрезала запястье. Горизонтально, поперек вен и сухожилий, а не вдоль — сегодня любой самоубийца знает, что это более эффективно. Врачи назвали это криком о помощи, а не серьезной попыткой убить себя, но я была уверена, что они ошибаются. Я примчалась в больницу, ждала, пока ей промывали желудок. Напротив меня в коридоре было окно с незадернутыми жалюзи. Мое отражение смотрело на меня. В зеленоватом свете я сама себе показалась мертвой. Гладкие тонкие волосы, вытянутое лицо. Я бросила монеты в автомат, и тот выдал стакан великолепного какао для Эдди. Потом пришел Максвелл и забрал сына.
Когда Бет пришла в сознание, я вошла в палату. Пока я не увидела сестру, то даже не подозревала, что злюсь на нее. Страшно злюсь. Больше, чем когда-либо.
— Как же ты могла? А об Эдди ты подумала? — Таковы были мои первые слова. Вылетит — не поймаешь.
Медсестра с волосами песочного цвета смотрела на меня волком:
— Элизабет нуждается в отдыхе.
Это было сказано непререкаемым тоном, словно она лучше знала мою сестру, чем я. На подбородке у Бет красовался синяк, вокруг глаз и на щеках — лиловые впадины. А я не нуждаюсь? — хотелось ответить мне. Так оскорбило меня то, что сестра хотела меня бросить. То же самое я чувствовала в детстве, когда она убегала с Динни, только сейчас это было намного сильнее. Бет не ответила. Она заплакала, и мое сердце дрогнуло, а гнев мгновенно улизнул в образовавшуюся трещину. Я приподняла ее длинные свалявшиеся волосы и начала потихоньку распутывать колтуны.
Я давным-давно не разговаривала с тетей Мэри, а сама ей практически вообще не звонила. Это все еще трудно, но сейчас я завелась, и меня несет — лиха беда начало. Раз уж я взялась за это, должна разобраться, раскрыть давние тайны. Если не остановлюсь, рано или поздно доберусь до тех, кого ищу. Я чувствую себя не в своей тарелке и ерзаю в кресле, дожидаясь, пока в трубке зазвучит голос Мэри. Она всегда была тихой, как мышка, такой смиренной и невзрачной, что временами мы ее просто не замечали. Розовенькая, с очень светлыми волосами и глазами. Скромная блузочка всегда аккуратно заправлена в юбку. Удивительно было слышать ее крик, а она кричала в голос, орала и завывала, когда пропал Генри. Потом это прекратилось, и она стала еще тише прежнего, как будто израсходовала весь имеющийся у нее запас громких звуков. Голосок у нее тоненький и кажется мягким и непрочным, как намокшая бумажная салфетка.
— У телефона Мэри Кэлкотт… — Сказано это так неуверенно, будто тетушка сама в этом сомневается.
— Здравствуй, тетя Мэри, это Эрика.
— Эрика? О, здравствуй, дорогая. С Рождеством! Хотя, пожалуй, с этим я немного опоздала С Новым годом! — Ее слова звучат несколько скованно. Наверное, Мэри должна меня ненавидеть за то, что я жива и здорова, а Генри нет. За то, что я своим существованием не даю ей забыть.
— Тебя тоже. Как вы, надеюсь, все хорошо? Ты не приехала с Клиффордом за всякой всячиной, которую он захотел забрать.
— Нет, нет. Надеюсь, ты понимаешь, что для меня Стортон Мэнор — это… не самое привлекательное место. Не то место, о котором мне приятно думать и куда хотелось бы возвращаться, — деликатно произносит Мэри.
Но я понимаю ее. Говорить об утрате единственного сына в таких обтекаемых выражениях, как будто это было просто неприятное происшествие, о котором лучше поскорее забыть. Знаю, так о ней думать чудовищно несправедливо. Знаю, ей уже никогда не стать прежней цельной личностью.
— Конечно. — Я отчаянно пытаюсь найти тему для разговора — и не могу. — В общем-то, я вот почему звоню. Хочу расспросить немного о твоей работе над нашим фамильным древом, помнишь, в прошлом году… Если, конечно, тебя это не напрягает.
— О, правда?
— Понимаешь, я обнаружила фото Кэролайн, датированное тысяча девятьсот четвертым годом, сделано оно в Нью-Йорке…
— Ну да, это похоже на правду. Она, насколько я знаю, приехала в Лондон в конце тысяча девятьсот четвертого. Конечно, точную дату мы вряд ли узнаем.
— Да. Все дело в том, что на той фотографии на руках она держит ребенка, на вид ему полгода или чуть больше. Вот я и хотела спросить: вдруг ты знаешь, случайно, что бы это мог быть за младенец?
— Ребенок? Хм… Не могу представить. Быть такого не может.
— Кэролайн была раньше замужем… там, в Штатах? Просто то, как она держит малыша… это очень похоже на семейный портрет. У Кэролайн такой счастливый и гордый вид… Мне, знаешь, кажется, что это ее ребенок.
— Нет, нет, Эрика. Это просто невозможно. Погоди-ка, я загляну в папку. Минутку. — Я слышу шаги, скрип дверцы шкафа. — Нет. Вот здесь у меня копия ее свидетельства о браке с сэром Генри Кэлкоттом. Тут ясно сказано, в графе «семейное положение», что она была девицей. Представляешь, тут сказано «старая дева». Старая дева в двадцать один год! Не совсем уместная характеристика, верно?
— Может она… была разведена или еще что-то? — настаиваю я.
— Бог мой, да нет же. В то время и в таком возрасте подобные вещи почти не случались и, уж во всяком случае, огласке не предавались. И разумеется, о них не упоминали при заключении следующего брака. Ребенок наверняка принадлежал кому-то другому, я просто уверена.
— Да… Что ж, спасибо тебе большое.
— Что ты, не за что. Кэролайн всегда замыкалась, если ее спрашивали о жизни в Америке. Мы знали только, что она рано осиротела, близких родственников у нее не было и, вступив в права наследства, она приехала в Англию, чтобы начать все сначала. Замуж за Генри Кэлкотта она вышла почти сразу после знакомства с ним, возможно, потому — по крайней мере, мне так всегда казалось, — что была страшно одинока, бедная девочка.
— Да, похоже на то. Спасибо, что посмотрела для меня документы, и извини за беспокойство.
— Я рада была тебе помочь, Эрика. Я вот думаю — удобно ли попросить тебя прислать мне эту фотографию? Я бы добавила ее к семейному архиву, который собрала. В нем так мало ранних фотографий Кэролайн, да и вообще ее поколения.
— Видишь ли, собственно, мама уже попросила меня отдать ей все фотографии, какие найду. Но я уверена, она с радостью передаст тебе копии с них.
— Конечно. Хорошо, значит спрошу Лору, когда увидимся.
Повисает пауза. У меня язык не поворачивается попрощаться сразу, признав тем самым, что звонила исключительно по делу и не хочу с ней разговаривать. Нам так много нужно сказать друг другу, что говорить невозможно.
— Ну… как провели Рождество? — нахожу я тему. Слышу, как она вздыхает, будто собираясь с духом.
— Прекрасно, спасибо. — Мэри снова умолкает. — Знаешь, а я до сих пор каждый год покупаю подарок Генри. Клиффорд, разумеется, считает меня сумасшедшей, но ведь он никогда не мог понять, каково это — матери потерять свое дитя. Я не могу просто отодвинуть в сторону то, что произошло, и жить дальше как ни в чем не бывало, а у него это получилось.
— Что ты ему купила? — вырывается у меня прежде, чем успеваю остановиться.
— Книгу про ВВС Великобритании. Новые футбольные бутсы, кое-какие DVD-диски… — Голос ее крепнет, чувствуется, что ей доставляло радость выбирать эти подарки. Подарки, которые она никогда не вручит.
Я не знаю, что сказать. Нелепо, конечно, но мне любопытно узнать, какого размера бутсы она приобрела — детские или на взрослого мужчину.
— А ты когда-нибудь вспоминаешь своего кузена, Эрика? Вспоминаешь хоть иногда Генри? — спрашивает Мэри торопливо, глотая слова.