Разбуженная пристальным взглядом, она улыбнулась и открыла глаза. Они лежали рядом, нагие под простыней, которую она под утро натянула. Яркий свет пробивался через спущенные портьеры. Солнечный луч ткал золотые узоры по голубому бархату.
— Как хорошо! — прошептала Моника и, обняв его за шею, притянула к губам любимые губы.
Потом, лениво оттолкнув его, прошептала:
— Ты за мной шпионил… гадкий!
— Я любовался тобой.
Он сказал это так искренно, что Моника ощутила его слова как осязаемую ласку и нежным движением прижалась курчавой головкой к волосатой груди. Они молча вдыхали блаженство сладостного мига. Бездумно наслаждаясь покоем, она вспомнила водяные лилии, только вчера еще на Уазе цеплявшиеся широкими листьями за их весла, как они тихо качались на залитой солнцем водной равнине.
Он, пьянея, вдыхал аромат ее бронзовых волос.
Она подняла на него глаза, прося ответа на безмолвный вопрос: «Ты меня любишь?» Но он не ответил.
— Если бы ты отпустила волосы, не подкрашивая их… Их настоящий цвет, у корней, прелестен, — сказал Режи.
— Конечно! Для тебя! Все…
Но он еще не решался высказать другого желания, Не красить… Конечно… Но и эта прическа пажа… Женщина должна носить длинные волосы. Мещанин под маской дикаря, он возмущался многими подробностями жизни Моники. Он часто дразнил Монику всеми этими символами ее независимости и не хотел сознаться перед самим собою, насколько эти шутки совпадали с его личным мнением и убеждениями. Ревновать ее? Смешно! Что их соединило? Только случай и страсть: до связи по-братски она рассказала ему все.
Они сошлись, зная друг друга, свободно, радостно. Ревновать теперь? По какому праву? Он же не мужик в самом деле! До встречи с Моникой Режи никогда не знал опьяняющего счастья долгой, взаимной любви.
Откровенный до крайности, он не сумел удержать ни одну из тех, которых мог бы привязать к нему его крупный талант, а в особенности он сам как самец. Всех, одну за другой, оттолкнул его убийственный деспотизм.
Ни одна из них, правда, не захватила его так быстро и всецело, как эта изумительная женщина. Любить ее через три месяца после сближения было так же сладко, как в первую ночь.
Она подняла голову и встряхнула кудрями. У нее было столько волос, что даже из коротких она могла бы сделать прическу.
— Значит, тебе не нравится? Скажи откровенно.
— Нет, тебе идет…
— Но…
Он сознался:
— Ну да, она придает тебе слишком мужской вид, не идущий ко всему остальному.
— И тебя… шокирует?
— Нет… да… пожалуй, как нарушение гармонии…
Она улыбнулась.
— Почему ты смеешься?
— Так.
Он раздражился:
— Что ты воображаешь? Я все же не так ограничен, чтобы осуждать стиль Моники Лербье, пусть даже мужской; если он ей нравится.
Моника засмеялась опять:
— А ты пещерный человек. Девственная плева, не так ли? Красное пятно на брачной простыне! И вокруг постели дикари, празднующие жертву попранной невинности!.. Докажи, что нет…
Она погладила рыжие волосы на его груди.
Он сказал:
— Да… Я действительно не сахарный барашек!
— Тиран, но какое тебе дело до моей прически, если она мне идет?
— Она шла прежней Монике…
Моника побледнела… Он испугался и охотно бы взял обратно неосторожные слова. Так камень, брошенный в колодезь, поднимает со дна его тину, взбаламутив кристальную воду. Моника тоже приподнялась. Ей вдруг стало стыдно своей наготы… Она протянула руку, схватила манитэ и инстинктивно им прикрылась.
— Неужели ты думаешь, что я интересовался бы каждой мелочью, касающейся тебя… даже тем, что могут подумать о тебе, если бы я не любил тебя всю, целиком?
— Мне важно только то, что думаешь обо мне ты — ты о сегодняшней Монике, прежняя умерла.
Он покачал головой:
— Женщина не может разрезать себя пополам, как яблоко. С одной стороны, прошлое, с другой — настоящее. Видишь ли, когда любишь и как только полюбишь, душа ищет слияния с любимой. Настоящее нельзя отсечь единым взмахом от прошлого. Все жизненные моменты куют звено за звеном единую цепь. Именно потому что я тебя люблю, я не могу думать о той, какою ты была до меня. И ту я ненавижу.
— Если бы ты меня любил так, как говоришь, ты бы ее не ненавидел, а жалел.
Она встала; он тоже. Они снова превратились в несчастных существ, которым нужно друг перед другом прикрыть тело и душу, и, насытив страсть, они вновь должны были встретиться, как два врага после передышки. С языка его рвались тяжелые признания, но он владел собой. Обидеть ее? Нет, слишком жестоко. Но жалеть…
В нем бушевала злоба. Возбуждали ревнивое страдание даже эти стены пышной комнаты, где только что дышало их счастье.
Исчез узкий диван — на его месте встал тот — большой, на котором Моника курила и отдавалась другим, трепетала и стонала в их объятиях. А там, за стеной, ванна и биде, на котором столькие…
Он молча одевался, торопясь уйти, ему хотелось остаться одному и овладеть волнующими мыслями.
Она поняла драму, возникшую в его душе после двухнедельного рая Розейя. Да, рая!
Значит, ей было дано узнать блаженство этого рая только для того, чтобы потерять его…
Страх лишиться Режи кричал в ней громче самолюбия и толкал на хитрость.
Буассело сидел к ней спиной, зашнуровывая ботинки. Она обвила руками его шею и, делая вид, что ничего не замечает, переменила разговор.
— Не забудь сказать своему издателю, что концовку для книги он получит завтра. Сегодня принесут клише. Я тоже хочу хоть немного жить в твоей книге.
Он обещал, тронутый, согретый этим огнем, еще тлеющим под пеплом ее сердца, но горькое сознание говорило, что это сердце почернело и испепелилось до конца. Ослепленный эгоизмом собственника, он не заметил, как очистилась душа Моники в поглощающем пламени ее любви.
С тех пор, как она узнала Режи, уже никто, кроме него одного, не мог дать ни радости, ни горя. Из Розейя она вернулась обновленная — другая Моника, другая женщина.
Прошли дни, недели…
Они купили автомобиль. Им нравилось очарование неожиданных прогулок, бегство от самих себя. Ей хотелось купить более удобную и быструю машину. Но он отказался и сердился, когда она бралась править.
Но, близорукий и рассеянный, он поневоле допустил ее к рулю.
После нескольких уроков Моника стала хорошим шофером, а он добросовестным механиком. Но второстепенная роль — хотя он часто и шутил над этим, покуривая трубку, — уязвляла его самолюбие. Моника об этом не догадывалась. Почему же связанные физически, они не могли сблизиться и духовно… С его возвышенными взглядами, нежным сердцем под грубой внешностью — каким бы чудесным товарищем он был…
И даже первые их недоразумения — его дикая ненависть при каждом поводе к ревности — разве не было это доказательством, льстящим самолюбию привязанности?
В тяжелые минуты его замкнутого молчания, язвительных намеков и несправедливых, мучительных нападок Моника убеждала себя: «Все потому, что он меня безумно любит».
Нужно встречаться чаще, подумала она однажды. Что если нанять для этого квартиру! Он ходил бы каждый день завтракать с матерью — ему не хотелось огорчать больную старуху.
Монику тяготила эта двойственная жизнь, разорванная на части работой, а главное, нежеланием Режи поселиться отдельно от матери.
Краткость их встреч, кроме ночей, проводимых на улице Пигаль, всегда оставляла в них ненасытную жажду обладания, и любовь не угасала, но росла.
О эта мучительная и неутолимая жажда!
Курительная, бывшая в холостяцкой квартире, несмотря на все изменения, продолжала терзать его воспоминаниями прошлого, вызывая вечную враждебность. Моника впала в отчаяние.
Ее начинал раздражать этот диссонанс, в котором она была не виновата, и она повторяла: «Прошлое есть прошлое! Ни ты, ни я его не можем изменить. Ведь я тебя люблю. Что тебе до остального?»
Он соглашался, каялся и почти сейчас же начинал все сначала.