Но тот таинственный огонь, что горит в тайниках каждого живого существа, еще теплился в ее омраченном сознании и удерживал ее над поверхностью зловонного болота, куда без сожаления и без угрызений она сознательно и окончательно хотела погрузиться.
Моника принадлежала к тем здоровым и устойчивым натурам, которых один поворот руля снова приводит в равновесие в момент окончательного, на посторонний взгляд, крушения. Сама она этого не сознавала, но в этом были убеждены два человека, ее хорошо знавшие и перенесшие на нее частицу той привязанности, что питали к тете Сильвестре.
Мадам Амбра и профессор Виньябо с горечью наблюдали, как отдаляется от них Моника, как редки становятся их встречи. После одного завтрака на улице Боэти Моника во внезапном порыве откровенности открыла перед ними всю душу, и они печально приняли печальную правду.
С тех пор она старалась избегать их грустных и проницательных взоров. Мнение о себе этих старых друзей она понимала без слов. Она угадывала в них упрек, тем более чувствительный для ее самолюбия, что он воскрешал в ее памяти прежнюю Монику — прекрасные и скорбные страницы прошлого…
Но к этому кладбищу Монике не хотелось возвращаться. Она жила только настоящим. Большинству, впрочем, эта перемена в ней нравилась. Она попала в тон толпе, оказалась на уровне ее пошлости. Пить, есть, спать и заполнять остальную часть программы всем, что мужчины и женщины могли придумать на стезе разврата и порока, — все это стало ее жизнью.
— Она прелестна, — твердили хором.
— Вы лучше, чем кажетесь, — сказала ей однажды мадам Амбра, решившаяся все-таки завернуть к ней, преодолевая смущение перед ее пышными витринами. Они были брошены теперь на произвол вкуса Клэр — впрочем, достаточно уже рафинированного.
Клэр теперь фактически руководила художественной стороной предприятия. Моника полагалась на нее решительно во всем, вплоть до больших декоративных работ, и давала сама только общие указания. Анжибо ведал коммерческой частью дела, заботясь о поступлениях и выплатах.
Стоя в маленьком салоне перед мадам Амбра, Моника, проснувшаяся только в два часа дня, повторяла, вздыхая:
— Ничего подобного! Уверяю вас! В сущности жизнь даже забавна! Сначала я относилась к ней серьезно, почти трагически. Я ошибалась. Жизнь — просто фарс! Став на эту точку зрения и ничего не преувеличивая, — ибо ничто не заслуживает внимания, — к ней так хорошо приспосабливаешься! И в этом мудрость! Плевать на все!
Мадам Амбра с грустью смотрела на ее постаревшее лицо и бессильно повисшие руки.
— Какая мудрость? — прошептала она.
— Высшая!
— И это говорит женщина! И это говорите вы, Моника!
— Конечно! Почему женщина, не имеющая ни мужа, ни детей, ни даже родителей, — а у меня их в сущности нет, — должна подчинять свою жизнь условностям, от которых свободны мужчины? Надо примириться с этим фактом, дорогая. Каждый живет, как умеет. А в результате — смерть, общий удел! Не осуждайте меня, если я в ожидании ее веду жизнь холостого мужчины.
Г-жа Амбра ответила слабым жестом. Слишком много пришлось бы говорить. Она нежно поцеловала Монику, в которую верила вопреки всему, и ушла как всегда — почти убежала. Она была одним из тех худощавых, сорокалетних, почти бесполых существ, которые, никогда не испытав материнства, всю силу женской любви переносят на самообман воспитания чужих детей. Привычка к альтруизму невольно выработала в ней сухую авторитетность. Но под ней скрывалось пылкое, чувствительное сердце.
Моника, позевывая, слушала доклад мадемуазель Клэр. Барон Пломбино был в восторге от нового курительного салона из серого клена, обитого пепельным бархатом. Он просил передать «мадемуазель» свое почтение. Эскизы декораций к новой пьесе Фернанда Дюсоля будут готовы сегодня к вечеру… Мадам Гютье телефонировала уже два раза и попозже еще позвонит…
— Хорошо, благодарю вас, Клэр!
Моника с трудом подавляла зевоту. Ничто ее более не интересовало. Впереди унылый, монотонный день. Проходя мимо зеркала, отражавшего нагроможденные материи, ниспадающие фиолетовыми и золотыми каскадами, она недовольно посмотрела на себя. Какие глаза! Ничего удивительного после такой ночи!..
Всю ночь они вдвоем с Аникой Горбони курили опиум. А на другой день после неизъяснимого блаженства — бездонная пустота и отвращение ко всему, что далеко от сладкого забвения яда… Часы нирваны… бесконечные разговоры между двумя трубками. Безгрешные часы, когда, дружески растянувшись возле подноса с принадлежностями для курения, они рассказывали друг другу бесконечные истории, без малейшего к ним интереса. Жалкие сплетни — разложение той среды, которая засасывала и большое музыкальное дарование скрипачки Аники Горбони, и артистический талант и женскую прелесть Моники.
Она вздрогнула от настойчивого телефонного звонка. С некоторого времени она ненавидела эти звонки как непрошенное вторжение в ее оцепенение.
Показалось квадратное лицо методичного лотарингца Анжибо:
— Мадам Гютье…
— Сейчас!
Моника вздохнула. Удовольствия, которые обыкновенно предлагала ей Жинетта, не развлекали ее больше. Но что ж, лучше это, чем ничего!
Она постепенно втянулась в круг прежних приятельниц. Елена Сюз и Мишель д'Энтрайг вместе с мадам Гютье и Понеттой стали ее близкими подругами. Ей даже были приятны ежедневные встречи с ними, и уже не было дела до их нравственной распущенности. Теперь ее уже не отделяла от них моральная бездна. Моника, какой она стала, была порочна и распущенна, как они все.
Немного бессознательной, но сладкой грусти примешивалось к этой дружбе, засасывавшей ее, как тина. Смутные голоса прошлого… дни умерших иллюзий, дни веры в будущее счастье…
Моника приложила трубку к уху и вдруг двусмысленно улыбнулась.
— Нет, сегодня не могу. Я обедаю с Лизой, а потом везу ее к Анике…
— …
— Да, она еще никогда не курила. Ей хочется попробовать…
— …
— Вот именно! Те просветление ума и отвлеченность мысли, которые дает опиум, отлично вяжутся с теософией…
— …
— Да, и со спиритизмом… Получается двойное зрение!
— …
— Ну, дорогая, если уж ты так настаиваешь, можно вот что сделать: заезжай за нами после обеда… Куда? В индийский ресторан, знаешь? На Монмартре… Да, да, там… Потом увидим… Может быть. Она будет в восторге. До свидания!
Она повесила трубку. Искра, на минуту вспыхнувшая в ее усталых глазах, опять погасла.
Затуманенным взглядом Моника осмотрела маленькую гостиную, в которой еще так недавно заполняла работой одинокие часы. На письменном столе в стиле Людовика XV валялись начатые рисунки.
Комната показалась ей пустой, пустой, как наступающий день, как вся жизнь!
Она позвонила. Показалось упрямое славянское лицо со стальными глазами — мадемуазель Чербальева.
— Я ухожу к себе, Клэр. Не вызывайте меня до обеда.
— А ваше свидание с мадемуазель Марнье?
Г-жа Марнье, сменив бельгийца на Лиссабонской улице на американского бизнесмена с особняком по авеню Фридланд, заказывала себе новую обстановку.
— Скажите ей, что хотите! Я заранее на все согласна!
И Моника медленно пошла к себе в квартиру на антресолях, куда после Пеера Риса, депутата, инженера и художника не входил ни один мужчина. Консультация доктора Гильбура вылечила ее от ненужных связей. Она вела холостяцкую жизнь и спала где придется. Чаще всего в двух комнатах на Монмартре. После мюзик-холлов и ночных кабачков, которые она опять стала часто посещать, было так приятно отдохнуть в этом гнездышке, состоящем всего из ванной комнаты и салона с огромным диваном — таким удобным для курения, а иногда и случайных любовных опытов.
У Аники она привыкла курить, как настоящая наркоманка, — со всеми приспособлениями, и случайные посещения троих или четверых сразу требовали простора.
Она зевнула от скуки, потом закрыла ставни и в темноте легла на смятую постель. Стараясь заснуть, Моника с отвращением и легким угрызением думала о шумных улицах, о магазинах, где Клэр и Анжибо мечутся среди заказчиков, о солнце, сияющем над кипучим людским муравейником, и, наконец, почувствовала, как погружается в небытие.